Вся эта история мне самой представляется неправдоподобной, вымыслом больного человека. Я хотела, чтобы последнее мое заявление заставило кого-нибудь содрогнуться, но все испортила, написав: «Настоящим прошу великодушно убить меня». А почему я должна делать это сама? Почему должна взваливать чувство вины на случайного вагоновожатого? Поначалу я выискивала еду на помойках. Был период, когда мне поручили сторожить дачу, хозяева отвезли меня туда на машине с запасом продуктов. На второй день выпал снег. Я прожила зиму в чудесной местности, одна. Потом копала картошку, полола клубнику. Потом в домах отдыха чинила белье. Теперь вяжу. Делаю модные салфетки, жилетки. Приспосабливаюсь к своему нелегальному положению. Осваиваю профессии, пригодные для такой жизни. Свою специальность я уже забыла. Все это выглядит чуть ли не забавно. Надо мной смеются. Прежде я гораздо больше себя жалела. Теперь каждый день проверяю себя, оцениваю свое поведение в такой странной жизни. Не знаю, какой диагноз вы мне поставите после нашего разговора. Я скрываюсь уже десять лет — и за все это время ни с кем никаких конфликтов. Два года ухаживала за четырьмя маленькими детьми.

После того как я лишилась последнего пристанища, я четыре дня провела на ногах, бродила, засыпая на ходу, и вдруг, когда шла по какой-то улице навстречу толпе, увидела знакомое лицо. Это был Чарек, отпрыск влиятельной перед войной семьи, состоящей в родстве с королями. Мы с ним познакомились пятнадцать лет назад, это время кажется мне далеким, как Средневековье. Он взглянул на меня, заметил, что со мной что-то неладно. «Пошли к нам», — сказал. От былого великолепия у них осталась пятикомнатная квартира. Они жили в бывшем салоне. Три комнаты, никогда не убиравшиеся, забитые дворцовой мебелью, каким-то барахлом, скопившимся мусором, одну за другой запирали. В пятую вселился жилец. Кредитор, у которого Чарек одолжил большую сумму и не отдавал, привел к ним жильца. На шесть лет — плату за жилье тот отдавал кредитору. В бывшем салоне теснились мать Чарека, Чарек с женой, четырьмя маленькими детьми и взрослым сыном от первого брака. За перегородкой жил друг Чарека, скрывавшийся от жены; он влюбился в девушку по имени Илона и привел ее сюда. Рядом устроили спальное место для меня.

Они не мылись, ходили в жалких обносках, не чистили зубы, голодали. Раз в неделю, по четвергам, устраивали журфикс. Приходили люди, которые в прежние времена бывали в замке, приносили еду. Я выступала в роли субретки в накрахмаленном передничке. Подавать должна была как можно меньше: тем, что оставалось, мы питались потом всю неделю. Вместе с сыном Чарека от первого брака я ухаживала за детьми. Теща Чарека на пороге карьеры великого математика познакомилась со своим будущим мужем и стала хозяйкой во дворце. Ее муж в 1939 году ушел на войну и не вернулся. Она села на велосипед и несколько недель ездила по следам маршей и сражений его полка. В конце концов она отыскала могилу мужа. Когда пришла Красная Армия, солдаты ходили во дворец поглазеть на «настоящую графиню». После земельной реформы ей оставили только мельницу. Она сдала экзамен на мастера, молола зерно. В нее влюбился сельский учитель, они собирались пожениться. Став бабушкой, она решила заняться диссертацией по математике.

— Что случилось с вами до этого?

— Момент, с которого все началось, прошел незамеченным. Организация, где я начинала работать, построила общежитие для сотрудников. Там поселилась молодежь, только что из института. Это был вполне приличный барак, разделенный перегородками на отдельные комнаты. Когда миновало первое радостное возбуждение, мы начали слышать друг друга. Я переносила это хуже других. Для моих соседей громкие разговоры были проявлением свободы, галдеж — чем-то естественным. «Мир наполнен мощными звуками», — ответил мне молодой ученый, когда я попросила его вести себя потише. Сейчас я знаю, что лишение тех людей возможности шуметь было бы такой же жестокостью, как шум — для меня. Люди впечатлительные должны платить, возводя вокруг себя стену благополучия, или погибать. Когда мне впервые намекнули насчет моей ненормальности? Теперь-то я понимаю: на фоне их нормальности я была ненормальной. Моя защитная реакция оказалась чрезмерной. Мне сказали, что я — источник беспокойства. Они были оскорблены тем, что я ограничиваю их свободу. Чтобы доказать мне, что они у себя дома, музыку стали пускать еще громче — для меня. Чудовищные концерты по заявкам. Я обнажила свое самое больное место: меня сильнее страшил недостаток сна, чем голод. Они установили дежурства. Одни развлекались до трех утра, потом переносили магнитофон, и с пяти те же мелодии звучали чуть потише уже из другой комнаты, где жил тот, кто раньше вставал, чтобы закончить работу. «Айда, устроим ей базар, — говорили они так, чтобы я слышала. — Сыграем в нее? Играем!!!» Начали ходить, громко топая, под самой моей дверью, под окном. Это стало обязательным маршрутом, каждый должен был пройти там по многу раз, чтобы усилить эффект. Дети получили указание играть у меня под окном. Для них это было двойным развлечением. Они заглядывали ко мне в комнату, в окне то и дело появлялось чье-нибудь лицо, расплющенное о стекло. Раздавались возгласы: «Она наливает чай. Она взяла ложечку. Накладывает сахар. Размешивает. Сейчас будет пить. Уже пьет». Каждое мое движение приобретало двоякий смысл. «Игра в меня» вступила в новую фазу. Дети стучали в стекло: «Не пей, чай отравлен». Открывали снаружи окно, бросали в комнату дохлых мышей, гнилые яблоки, лампочки, с грохотом лопавшиеся.

Я купила спальный мешок, напротив нашего общежития был зеленый участок, еще дикий. Там, под деревьями, я спала. Люди, приходившие туда отдохнуть, поиграть в карты, выпить, удивлялись, комментировали: «Как в походе».

Меня как бы невзначай толкнули в коридоре. На следующий день одна из женщин плеснула на меня горячим супом. Потом собралось несколько человек, и они двинулись цепью, оттесняя меня к стене.

Я спала днем, ночью бодрствовала. Обила стены звуконепроницаемыми плитками, окна изнутри закрыла ставнями из досок. Жила в темноте, не зная когда день, когда ночь. О времени суток догадывалась по звукам. Почти не выходила, запершись в своем бункере. Для естественных нужд завела ведро. Вылезала через окно. Продукты покупала на неделю. Отвращение к их чудовищной бесцеремонности и к себе самой — оттого что своим поведением провоцирую их на расправу, — вызывало рвоту. Я жила на воде с сахаром, запивая ею успокоительные таблетки и снотворное, но сон не приходил. Я перестала ходить на работу. Меня уволили.

Как-то, вернувшись, я застала свою комнату опечатанной. Начала барабанить в дверь. Колотила из чувства протеста, оповещая весь мир, что хочу войти к себе. Они злорадствовали, им казалось, что я считаю, будто одновременно нахожусь снаружи и внутри, думаю, будто я изнутри открою себе — той, которая стучит. Я сломала печать и вошла в комнату.

Мой жених начал меня избегать. Я узнала, что его останавливали, предостерегали относительно меня. Знакомые, родственники перестали мне писать. Спустя несколько месяцев во мне шевельнулось подозрение. Я сама написала себе письмо. Оно не дошло. Второе тоже. Официальные письма они отсылали назад с пометкой: «Адресат отказался принять». Личные письма вскрывали, прочитывали и уничтожали. В письмах, посылаемых себе, я, к счастью, не писала ничего о своей жизни, опасаясь, как бы они не догадались, что эти письма — проверка. Их сохраняли, как улику против меня. Выкрали письма, которые я хранила у себя. Их прочитала пани доктор «для моей же пользы, чтобы поставить диагноз».

Началась пытка тишиной. После всего, что было, я боялась, что же начнется теперь. Напряженно вслушивалась. Признаюсь вам в самом ужасном: в этой тишине через определенные промежутки времени мне слышались удары гонга, волчий вой, какие-то крики. Теперь я знаю, что это были звуковые галлюцинации, я предпочитала хоть что-нибудь слышать, чем ждать.

Потом я услышала за дверью подстроенный разговор. Все, что надо мной вытворяли, они приписывали мне; говорили, что я шумно себя веду, не даю им спать, нарушаю покой. Та женщина рассказала, как я облила ее супом. Я почувствовала себя свободной от всех моих принципов. Все равно обвинят меня. Сварила такой же суп, каким облили меня, притаилась в коридоре. Когда та женщина проходила мимо, я на нее плеснула. Она взвизгнула от боли, я увидела страх на ее лице. Я совершила поступок, который мне приписывали. «Она способна даже убить», — говорил кто-то. Я купила топорик, носила его на плече. Перестала запираться, прятаться. Отвоевала все их владения: туалеты, общую кухню. Сидя с топориком, никого туда не впускала. Они утверждали, что я испражняюсь в раковину, — я так и сделала. Плевала им в лицо. Они прятались в комнатах, крадучись пробегали по коридору. Теперь уже они вылезали наружу через окна, детей отправили к родственникам. По ночам я колотила обухом в стены. Тринадцать семей просыпались и прислушивались, не поджигаю ли я барак. Им хотелось спровоцировать меня на преступление, но страх был сильнее: они не знали, на кого падет мой выбор. Мной овладела ошеломляющая радость мщения, головокружительного риска, освобождения — от принципов, которые я внушала сама себе, и от страха, который внушали мне они. Это было всеохватывающее, но не свойственное моему характеру чувство, и оно лишало меня способности критически оценивать ситуацию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: