Что ж, приказу — нравится тебе он или нет — надо подчиняться. Я сказал Балицкому, что каждый командир батальона выделит ему часть своих людей. Но Балицкий потребовал, чтобы я отдал приказ о выделении первого батальона, которым он командует. Первый батальон мы считали лучшим в соединении, в нем было больше всего старых партизан, черниговцев, и я категорически отказался выполнить это требование. Запросили по радио Украинский штаб. Там поддержали меня. Кончилось тем, что Балицкий от самостоятельного задания отказался. Было решено, что он останется в нашем соединении командиром первого батальона.

Но и сейчас, видно, он еще не остыл. Нет, нет и покосится хмуро в мою сторону. Все-таки уговорили: стал рассказывать. Рассказывал он с видом человека, которому все прежнее кажется не стоящим большого внимания. Слушатели чувствовали, что обращается он к ним немного свысока, но и это ему прощали. А некоторые, может быть, считали, что так и должен говорить прославленный партизан.

— Мы вот трогаем прошлое, перебираем, подсмеиваемся даже над собой. Каждый из нас, старых партизан, много смертей прошел. Я сам лично, если даже скромно считать, двадцать две смерти миновал и продолжаю действовать. Бывает, спрашиваю себя: «Почему ты, Григорий, еще живой? Уберегся или посчастливило?» Ответ даю такой: остался цел после боя — не твое это личное счастье и не для отдыха ты остался или славы, а для дальнейшей борьбы за окончательную победу!

Если же касаться лирического и поэтического, — то самое для меня поэтическое до конца войны — это смерть и гибель врага… Нет, почему же? Я и человеком остаюсь, но я нацеленный человек и об этом буду с вами беседовать.

Знал я одного товарища. Был он смелым. Но все подсчитывал: «Я, мол, один, другой, третий и четвертый раз прикоснулся к своей гибели, значит, шансы мои с каждым разом прогрессивно уменьшаются — перелет, недолет, а ведь накроет когда-нибудь и цель». С каждым боем он становился все осторожнее и дошел со своей прогрессией до того, что проснулся раз среди товарищей, вскочил с черными от страха глазами и как заорет: «Немцы!» Пистолет к виску — и готов. Не успели его удержать. А немцев как раз и не было.

Вот я слышу такое слово «осторожность», будто партизан должен быть осторожным. Но где тут граница осторожности и трусости? Граница, конечно, есть. Осторожность — это мысль, человек еще думает, понимает, как оберегаться. Трусость — это бессмысленное бегство, паника. Пример: лежим однажды в цепи, за укрытием, видим, как идет на нас немецкая пехота, подпускаем. Вдруг один наш уважаемый товарищ кричит: «Братцы, автоматчики!» Сорвался и побежал. И все за ним побежали. Что такое? Мы ведь и раньше знали, что в немецкой пехоте много автоматчиков. Нет, дело тут не в автоматчиках, а в голосе паникера — подействовал на нервы.

Трусость — самый лютый враг партизана. А что касается осторожности… Осторожность действует по-другому. Она сестра трусости, но хитрая, все умеет объяснить и оправдать и постепенно партизана превращает в труса.

Как это бывает? Дает командир задание. Идет партизан и видит — ужасно трудно и опасно. И вот он уже не идет, а ползет. Это правильно, надо ползти. Но ведь придется когда-нибудь и встать. Одним ползанием дела не кончишь. А голову он поднять не может. Прижимает ему голову к земле неведомая сила. Он ее в душе уважительно определяет, как осторожность, а она уже давно выросла в трусость. Возвращается такой партизан и докладывает: «Товарищ командир, оказалось невозможным». И все так аккуратно объяснит, что только и остается похвалить его за осторожность. А цель? Цель не достигнута. Целью стала осторожность.

И вот закон партизана: вышел на задание — и твоя жизнь, и твой ум, и твое сердце, и твоя мысль, и твое оружие — все для достижения цели. Действуй и умом, действуй и расчетом, можешь даже применить осторожность, а дело сделай!

От этого я и перейду к своему случаю. Тоже, как и другие, из первых дней моего личного опыта. У вас первые дни проходят среди старших товарищей, мы же старших товарищей не имели. Командиры тоже не имели партизанского опыта.

Вот в сентябре сорок первого года Попудренко говорит, что есть мельница, на которой работают немцы. Надо взорвать ее — не дать врагу молоть зерно. Дает мне задание: «Ты продумай, подбери себе группу». Поехали втроем: Петька Романов, Ваня Полещук и я. Петька Романов получает роль агронома, Ваня Полещук крестьянином сделался, кепку надел, а я в роли народного учителя; так я всегда ходил в разведку. На повозку положили мешок ржи, мешок ячменя. Берем шнур, тол, автомат Все это кладем вниз.

Выезжаем из лесу. Только выехали на опушку — лошадь выпряглась. Я в жизни ни разу лошадь не запрягал и мои товарищи тоже. Ваня Полещук хочет бежать в лагерь. Хорошо тут на нашей заставе оказался товарищ из колхозников. Он запряг. Мы потренировались: несколько раз запрягали и распрягали. Потом поехали.

Приехали в Александровку. Вечер. Надо где-то переночевать. Попросились к одной крестьянке, дочь у нее. Переночевали. Утром стали запрягать — не получается. Дочь посмеялась над нами. Запрягла нам лошадь. Тут старая хозяйка спрашивает:

— Куда это вы едете?

— На мельницу едем.

— Эх, вы. Как же вы не умеете ничего? Как же вы — три человека, а два мешка везете!

— Это мой мешок, я учитель, а это Петьки мешок, а это — наш возчик.

— Зачем, — спрашивает с усмешкой, — трем человекам ехать два мешка молоть?

Она учила нас предусмотрительности. Мы поняли, что нас легко разоблачить. Хозяйка хорошая — муж на фронте. Просим ее: дайте нам еще мешок, мы разделим зерно на три доли.

Дальше поехали с тремя мешками. В пять часов вечера приезжаем в райцентр Мену. А я уже бывал тут как разведчик. «Вдруг кто-нибудь заметит!» — думаю. Поставили свою лошадь, а сами пошли на мельницу. Один немецкий солдат — у входа, другой — у машинного отделения. Но пропуска не надо, разрешают ходить. Нам интересно машинное отделение взорвать. Мельница двухэтажная, вальцевая, перерабатывает зерно для немецкой комендатуры. Но и крестьянам мелет за четыре килограмма с пуда и одно яйцо.

Мы вошли на мельницу, понюхали муку, немного подкрасились. Особенно Ваня — весь мукой вымазался. Я прошел в машинное отделение. Там работали два немца. Увидев меня, они что-то залопотали. Я вынул из кармана кусок хлеба, стал жевать — вроде не обращаю на них внимания.

В машинное отделение можно пройти, но обратно, если взорвать, — уже не уйдешь. Только один выход — наложить толу в карманы и самому взорваться.

Пошел к своим ребятам, говорю им:

— Если мельницу взрывать, значит, только погибнуть.

Они молчат, думают. Нас уже подозревают. Во дворе один прямо на нас пальцем показал. Решаю:

— Будем уходить, товарищи!

Полкилометра отъехали. У дороги — кустарник. Слышим погоню. Свернули в кустарник. Погоня ближе. Мы автоматы в руки, гранаты по карманам, лошадь бросили к чертовой матери — и бежать.

Им лошадь не интересна. Они стали в нас стрелять. А лошадь Машка идет себе спокойно, хоть бы что. Тут начало темнеть, пошел дождь. Мы уж, верно, с километр пробежали. Стрельба прекратилась. Выскочили на дорогу, залегли в кювет. Что за чудо — идет Машка. Ей по кустам неловко телегу тащить выбралась на проселок. Посмотрели — никого нет. На Машку — и поехали.

От погони удрали, но задание так и не выполнили. Знаете, как это мучительно — ругаешь себя последними словами. Но от этого не легче. Стали думать: что делать?

В селе Забаровке спрашиваем: «Далеко до железной дороги?» Оказывается, в трех километрах отсюда. Идея! Пойдем на дорогу — все ж таки вернемся с результатами.

Метрах в тридцати от моста большая кирпичная будка. Там охрана, как потом узнали — восемнадцать человек. А у самого моста, с обеих сторон, деревянные грибы — под ними часовые. Они меняются через каждые два часа. Мост большой, высоко стоит, Если его удастся взорвать, — прекратится всякое движение.

Мы подобрались к мосту поближе, чтобы все рассмотреть. Руки стали черными от земли, колени черные. Помыли руки, заготовили палки, чтобы прикрепить тол. Пошел дождь и все сильней. Лошадь по лугу ходит. Повозку мы поставили под куст… Время идет. Мы ждем полной темноты. Дождь и дождь. Мы хоть мокнем, но нам даже лучше от дождя — темнее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: