Еще в 1914 году на вечере акмеистов в Литератур-ном обществе Михаил Зенкевич предлагал: "Если хоти-те, назовите акмеиста неореалистом. Такое название для него почетнее названия символиста или романтика. Но этот "неореализм акмеизма" не имеет ничего обще-го ни с обывательским реализмом, ни с подновленным академизмом парнасцев". Противник терминологиче-ских игр, Михаил Зенкевич говорит о существе своей поэзии, о программе не на узкий период, а на всю жизнь.
Такие написанные после "Дикой порфиры" стихо-творения, как "Смерть лося", "Бык на бойне", "Свиней колют", "Тигр в цирке", "Пригон стада", "Мамонт" и некоторые другие, продолжают циклы "Дикой порфи-ры" и находятся в русле этой книги. Конечно, Михаил Зенкевич на протяжении десятилетий менялся, обре-тая новые качества, но не будет ошибкой утверждать, что проявившиеся в "Дикой порфире" личность, стиль, манера сохранились на всю жизнь. Это - любовь к плоти, молодости, яркости, движению, взгляд на вещи и явления проницательный, сумеречный, трагедийный.
К особенностям "Дикой порфиры", сохраненным надолго, на всю жизнь, годы добавляли новые краски. С чувством времени соединяется чувство простран-ства: Крым - Кавказ - Сибирь - Украина - Сред-няя Азия. Это находит выражение в эпических мотивах, а всего более - в лирике, любовной по преимуществу. Потрясения 20-х годов отразились в строе и облике стихов Михаила Зенкевича. В стихотворении с тихим на-званием "Дорожное" читаем: Земля кружится в ярости, И ты не тот, что был,- Так покидай без жалости Всех тех, кого любил. И детски шалы шалости И славы, и похвал,- Так завещай без жалости Огню все, что создал.
Это поэт написал 22 сентября 1935 года по дороге из Коктебеля. Уже умер, задохнувшись без воздуха свобо-ды, Блок, убит Гумилев [После гибели Николая Гумилева Зенкевич работал над перево-дом "Ямбов" Андре Шенье. Это не было издательским заказом. Это была душевная потребность. В трагедии Шенье поэту виделась тра-гедия Гумилева. В этой общности судеб вставали проблемы: лич-ность и государство, власть и свобода, революция и культура, про-блемы, которые волновали и самого Михаила Зенкевича.] , прокляты акмеисты, пошли одна за другой победоносные пятилетки, выматывав-шие людей, приближались черные дни неправых массо-вых судов, арестов, ссылок, смертей... Жестокость и "ярость", окружавшие поэта, он нашел и в себе, и себе же повелел покидать "всех тех, кого любил", и преда-вать "огню все, что создал". Помимо беспощадных ре-волюционных трибуналов существовали "трибуналы", навязанные каждым себе, своей совести, своей воле. Это было всеобщим явлением, за крайне редкими исключениями.
Встречаясь, увы, далеко не часто, с Михаилом Алек-сандровичем, я хотел у него спросить, пишет ли он но-вые произведения, почему редко встречаю его в печати. Хотел спросить, но не решался. Деликатный вопрос, серьезный, тяжелый. Мне казалось, что поэт с такой энергией жизни, с таким эмоциональным зарядом не может молчать. "Пыжиться" Михаил Зенкевич не при-вык, не умел. Творчество для него - акт свободного во-леизъявления. Это ему принадлежит ироническое чет-веростишие: Поэт, бедняга, пыжится, Но ничего не пишется. Пускай еще напыжится,- Быть может, и напишется.
Нетрудно было понять, что произошла катастрофи-ческая ломка быта, бытия, обычаев, нравов, культуры. Опасаясь сыска, преследования, угроз, арестов, ссы-лок, люди бросали в огонь дневники, исповеди, произве-дения, которые могли бы счесть недозволенными.
Не эмигрировавшие поэты для того, чтобы спасти себя и свое оригинальное творчество, "уходили в пере-вод" (почти термин). Общей участи не избежал и Миха-ил Зенкевич. Он и вошел в когорту сильнейших масте-ров русского поэтического перевода, создав свою шко-лу, особенно в переводе американской поэзии. Не будет преувеличением сказать, что Михаил Зенкевич открыл Америку поэтическую, открыл для русской читающей публики.
И только порой по отдельным прорвавшимся в пе-чать стихам можно было догадаться, что муза его не за-молчала, а мастерство набирает силу.
В "Избранном" (1973) мы находим стихи, говорящие о неувядаемости таланта поэта. Так, например, "Смерть лося" - словно живопись в движении, не за-стывшая моментальная фотография, а динамика кино.
...заломив рога, вдруг ринулся сквозь прутья По впадинам глазным хлеставших жестко лоз, Теряя в беге шерсть, как войлока лоскутья, И жесткую слюну склеивших пасть желез.
Это не только видишь и слышишь, это делает тебя, читателя, очевидцем, а отчасти и участником действа. Момент смерти лося дается без смакования, сочувст-венно и трепетно. Художник как бы сам испытывает боль животного.
С размаха рухнул лось. И в выдавленном ложе По телу теплому перепорхнула дрожь Как бы предчувствия, что в нежных тканях кожи Пройдется, весело свежуя, длинный нож. Здесь останавливает внимание удивительно точный глагол в отношении дрожи - "перепорхнула". Это уви-дено изнутри. "Дрожь" корреспондирует не только к этому глаголу ("перепорхнула"), но и к следующему словосочетанию "как бы предчувствия".
У Михаила Зенкевича живопись словом сходна с манерой барбизонцев, импрессионистов, экспрессио-нистов: купанье, пригон стада, рассвет, закат,-ночь... Например, купальщицы у него:
То плещутся со смехом в пене, Лазурью скрытые по грудь, То всходят томно на ступени Росистой белизной сверкнуть.
Поэт не просто рисует пейзажи, но за внешним изо-бражением передает скрытую суть наблюдаемого. Вот ястреб выследил жертву. Поэт предчувствует неотвра-тимое. Но он вместе с тем видит не только темную зной-ную точку в небе - ястреба, но и его страсть.
Роковые, гибельные, трагические мгновения жизни, границы жизни и смерти, их зыбкое состояние, боре-ние - это всего более привлекает поэта. Гибнет "Тита-ник", гибнет Пушкин, гибнет усадьба и с ней рояль ("Мы призраки прошлого. Горе нам! горе! Мы гиб-нем. За что? за что?"), гибнут пять декабристов (по сти-хотворному медальону - каждому из них). Поэт стано-вится летописцем гибнущего мира. Но "в духе време-ни" он (точнее, его герой, взращенный безжалостным временем) не хочет скорбеть о былом. И он попрекает себя в неуместной чувствительности, в интеллигент-ской жалости.