Встречу с Багрицким по легкомыслию и застенчиво-сти я отложил. В феврале следующего, 1934 года в Кие-ве, находясь на каникулах, я развернул газету и увидел имя Багрицкого в траурной рамке. Вероятно, тогда впервые со скорбной определенностью я понял, что ни-чего в жизни нельзя откладывать, особенно встречи с примечательными и очень больными людьми.
Много поздней, почти через тридцать лет, Михаил Александрович Зенкевич на своей подаренной мне кни-ге "Сквозь грозы лет" (1962) сделал надпись: На па-мять о первой встрече, когда Эд. Багрицкий и я прини-мали Ваши еще юные стихи в журнал "Новый мир". Помнится, в этот журнал принимали мои более позд-ние стихи Михаил Зенкевич и Павел Антокольский, ве-давшие поэтическим отделом "Нового мира". Ко времени знакомства с Михаилом Александрови-чем я уже знал его мощную книгу "Дикая порфира", о которой только что шла речь, и более поздние книги, выходившие все реже и реже, уступившие дорогу пере-водам, прежде всего драгоценной антологии "Поэты Америки. XX век" и "Американские поэты в переводах М. Зенкевича".
В передаче русского поэта я впервые узнал Лонг-фелло, Уитмена, Дикинсон, Мастерса, Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга. Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на своего переводчика. Когда я сказал об этом Михаилу Александровичу, он улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.
Открытие поэтической Америки благодаря Михаи-лу Зенкевичу состоялось. Книгу читали. Вот свидетель-ство этого интереса: стихотворение Роберта Фроста "Цветочная поляна" в переводе Михаила Зенкевича стало любимой песней студентов в 60-е годы. Всюду, где они собирались, возникала эта песня. Многие зна-ли, что это стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что это перевод Зенкевича.
Михаил Зенкевич прожил до 1973 года - большую для горемычных акмеистов жизнь: восемьдесят семь лет. Он был всесторонне одаренным и основательно об-разованным человеком. Он не дал себе права пойти поперек судьбы и следовал завету Достоевского: "Сми-рись, гордый человек". Возможно, этот стоик сам пере-шел себе дорогу и не дал свободно развиваться зало-женному в нем дару?
Витальное начало наиболее ощутимо у раннего Ми-хаила Зенкевича. Торжество плоти. Доисторическое су-ществование. Мощь жизненных сил, рвущихся к сози-данию. Физическая тяжесть строки.
"Огнетуманные светила" ("Марк Аврелий"), "Вы-гнувши конусом кратер лунный, потоками пальм исте-кает вулкан" ("Грядущий Аполлон"), "Серебристая струйка детского голоса" ("Тигр в цирке"), "И мглится блеск" ("Купанье"), "Растоплена и размолота полу-нощной лазури ледяная гора. День - океан из серебра. Ночь - океан из золота" ("Мамонт"). Это примеры образности раннего Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь его об-разов.
"Поэт предельной крепости, удивительный метафо-рист" - эти слова о Михаиле Зенкевиче принадлежат Борису Пастернаку, который, в свою очередь, сам был "удивительным метафористом", за творчеством кото-рого автор "Дикой порфиры" следил с напряженным интересом. В наших с Михаилом Александровичем бе-седах Борис Пастернак занимал большое место. Зенке-вич - метафорист в пределах двух-трех слов (см. пер-вый приведенный здесь пример "огнетуманные све-тила"), в пределах строки и строфы, целой книги (име-ется в виду невышедшая - "Со смертью на брудер-шафт").
Вместе со стихами Михаила Зенкевича я знакомил-ся и с произведениями незаслуженно забытого Влади-мира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый раз недоговаривая и обещая договорить, создавал устный портрет своего победоносного и горемычного друга.
Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или одна за другой. Это было зело уро-жайное время для русской поэзии. "Жемчуга", "Ве-чер", "Камень", "Дикая порфира" и - обязательно надо добавить "Аллилуйя" Владимира Нарбута. Книга "Аллилуйя" вызвала протест властей, автора осудили за порнографию. Он должен был оставить Пе-тербургский университет, расстаться с близким другом Михаилом Зенкевичем и уехать из России. По опубли-кованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкеви-чу видно, сколь тесной была дружба этих поэтов: "Мы ведь как братья, по крови литературной, мы такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два - я да ты". Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:
"Это будет наш блок - "Зенкевич и Нарбут"". "...Хотя голодно, хотя плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной".
Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в тень, вернее - добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху после 1917 года. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно. Се-ребро все больше и больше добавлялось к его золотым кудрям. Потом возобладало серебро. О Зенкевиче а-бывали. Правда, были люди, которые продолжали вос-торгаться им, а известная актриса Вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, жена Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича первым российским поэтом. Так и произносила - как формулу. И внушала это другим. Она упоительно чи-тала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.
"Первый российский поэт" в эпоху унификации ста-рался пригасить свой блеск, выключить фары. Так он жил. Не вдруг открывалась тайная драма этого челове-ка. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о Пушкине:
...он наш целиком! Ни Элладе, Ни Италии не отдадим: Мы и в ярости, мы и в разладе, Мы и в хаосе дышим им!
Ярость - разлад - хаос. Этим триединством опре-деляет Зенкевич эпоху. Много раз я молча вспоминал это триединство и наполнял его все новым и новым смыслом. В последние годы Зенкевич "хаос" поменял на "радость". По своей воле или воле редактора - не-ведомо. Позволю себе, при всем высоком уважении к автору, остаться при "хаосе". Он, хаос, вместе с яро-стью и разладом больше передает дух времени, чем де-журная радость неунывающей прессы. Маяковский хо-тел "вырвать радость у грядущих дней". Зенкевичу (или его редактору) "радость" понадобилась как идео-логический бантик, "затычка". Зенкевич не являлся ис-ключением. Это делали все, почти все, кто меньше, кто больше. Не был избавлен от этого и пишущий эти стро-ки, вот почему только что написанное мною не является упреком Зенкевичу. Эта подмена ("радость") част-ность большой драмы.