Скрипнула дверь. Вошел Потапов, комвзвода.
— Не догнали, товарищ командир. Ушел.
— Кто был на карауле?
— Бондаренко.
— Взять под арест!
— Слушаю! — Потапов козырнул. Звякнул шпорами. Вышел.
— Ну вот, — сказал Давыдов, — ушел Гришка твой. — Помолчал. — Ты слово такое — «дисциплина» — слыхал?
— Нет, — сказал Федька, — не слыхал.
— Да, рано. Рано, брат, в вояки вышел. Ладно. Иди.
«Рано в вояки вышел. Иди». «И уйду!» Федька сидел на берегу реки, свесив голову, понуро глядя вниз, на воду — в воде отражалось вечернее небо. Было очень тихо. И было грустно очень. «И уйду! — думал Федька. — Что, без тебя не проживу? Проживу. Не маленький. Сидит, командует — из части погоню! Нечего гнать-то. Сам уйду. И хоть бы за дело! А то — тьфу! Подумаешь: Гришка! Он-то убил, а его не тронь! Циплина!»
Захрустели ветки. Послышались шаги. Федька оглянулся — комиссар. Стоит комиссар, Матвей Иваныч. Трубку курит. На небо поглядывает. Молчит.
Федька подождал: не скажет ли чего? И не дождался, сам заговорил:
— Циплина, циплина! Да что мне гада-то этого целовать, что ли? Ну вас всех! Уйду!
Комиссар выколотил о каблук трубку. Разостлал шинель. Сел.
— Вольному воля, — сказал он. — А зря. Обижаться тут нечего.
Федька молчал.
— Зря, зря, брат, — сказал комиссар. — Ведь ты что наделал-то, понимаешь? «Разорву!» Разве в одном твоем Гришке дело?
Федька молчал.
— Дело в том, что без дисциплины воевать нельзя. Без дисциплины армии нет. Ясно?
Федька молчал.
— Да, брат, — сказал комиссар. — Не ты первый. Поначалу многие так: «Циплина, циплина! Старые порядки вертают!» А потом осмотрелись, обстрелялись — поняли: без дисциплины нельзя…
— И я пойму, — вдруг сказал Федька, — ежели толком. А то «погоню». Погоняла нашелся!
— Занозистый. — Комиссар одобрительно мотнул головой. — Гляжу я на тебя и Лешку своего вспоминаю. У меня в Донбассе паренек вроде тебя. Зубастый тоже. — Опять потянулся за кисетом. Он был заядлый курильщик, комиссар. — Так как же, Федор?
Федька не сразу ответил. Подумал. Вздохнул.
— Мне бы в часть.
— А ты где? — сказал комиссар. — В части и есть.
— Нет. В строй бы. Чтоб коня дали.
— Вот ты что — в строй. Так, так.
Комиссар полез в карман, достал записную книжку, карандаш.
— Ладно, — сказал он, — пиши. Пиши заявление.
Федька нерешительно взял книжку, карандаш. Подержал их в руке. Куда они ему? Потом осторожно через всю страницу провел прямую черту, рядом другую, такую же, поверх третью, покороче. Получилось что-то вроде буквы пэ. Тогда, уже смелее, Федька написал «о». Потом опять «пэ». Написал — и сам удивился. Что-то будто не то.
— Покажи-ка, — сказал комиссар.
— Да нет, — сказал Федька, — это я так…
— Покажи, покажи. — Комиссар взял листок. Вгляделся. — Ты что же это? — сказал он. — Непонятно.
— Чего непонятно? — сказал Федька. — Пэ да о — по. По да пэ — поп. Читать не умеешь?
— Это-то понятно, — сказал комиссар. — По да пэ — поп. Правильно. Только поп-то при чем?
— При чем… при чем… — Федька отвернулся. — Я другое-то не умею. Неграмотный я.
— Видишь ты, — сказал комиссар, — видишь ты, дело какое.
— Федь-ка! — послышался откуда-то голос Сороки.
Комиссар встал.
— Погодить надо, вот что, — сказал он. — Погодить да подучиться. А там и в строй.
— Федь-ка!
— Значит, так, — сказал комиссар. — Ну, давай на тачанку. Вася кличет.
Сорока и Мишка расположились в саду, под деревом. Кашу ели. Ужинали.
— Звал? — сказал Федька.
— Звал, — сказал Сорока.
— Чего?
Сорока, вместо ответа, стукнул ложкой по котелку.
— Ешь!
— Неохота, — сказал Федька.
— Ну-ну! А то знаешь: кто кашу не мнет — у того бабка умрет! — сурово сказал Сорока. — Ешь!
Некоторое время ели молча.
— Ну, как? — спросил Сорока. — С комиссаром-то поговорил? Уладилось?
Федька кивнул.
— Вот и ладно, — сказал Сорока.
Смеркалось. С поля тянуло дымом, гарью.
— Кадет хлеба жгет, — сказал Мишка.
— Зачем? — сказал Федька.
— А жалко ему, что ли? — сказал Сорока. — Не свое же.
— Должно, уходить собрался, — сказал Мишка.
— Без боя не уйдет, — сказал Сорока.
— Попросить если — уйдет.
— А попроси.
— Погоди, доем.
— Ух, герой, — почтительно сказал Сорока. — На нем, Трофимыч, весь эскадрон держится.
— Ладно, — сказал Мишка. — Помалкивай.
— А скажи, как ты под Сосновкой деникинцев в плен брал?
— Чего там сказывать? Взял — и весь сказ.
— Скоро говорится — не скоро делается, — сказал Сорока. — Поди, час целый возня-то была.
— А что? — сказал Федька.
— А те, понимаешь, на него, а он от них. Те-то прямо плачут: «Погоди-ка, товарищ! Сделай ты милость!»
— Чего так?
— Сдаваться пришли. Без оружия.
Мишка что-то буркнул. Встал. Подошел к тачанке. Взял гармонь. Пробежал пальцами по клавишам.
— Брось тиликать, — сказал Сорока. — Лучше сыграй ты нашу, кубанскую.
Сумерки сгустились. В пруду кричали лягушки. Ветер шумел в саду. И высоко в небе горела зеленая звезда.
Федька сидел как во сне. Где-то, то ли рядом, то ли за рекой, глухо, на басах, пела гармонь. Негромко вторил ей Сорока. И сонно шелестели листья над головой: «Ти-ше, ти-ше».
Федьке казалось — он дома, в Ново-Спасском. Сидит на мостках, у реки рыбачит. А время позднее. Вечер. И на околице девки песни поют. «Домой надо, поздно, — думает он. — Матка серчать будет». А не встать. Сон долит. И, уже засыпая, Федька слышит сипловатый голос Сороки:
Вдруг Сорока замолчал. Лежал, приподняв колени, закинув руки за голову, смотрел в небо.
— Глянь-ка, — тихо сказал он. — Звезда.
Мишка тоже посмотрел вверх.
— И верно, звезда.
— Вот полететь бы туда, — сказал Сорока. — Узнать бы, что там.
— А что там? — сказал Мишка. — Ничего там нет.
— Не-ет. Там — в книжках-то пишут — тоже люди водятся. Вроде нас.
— Брехня, — сказал Мишка. — Брехня, Вася. Кабы там люди были, они бы плевали на нас.
Сорока перекинулся со спины на живот.
— Федор, — сказал он, — случаем не знаешь, когда дурак умен бывает?
— Нет, — сказал Федька, — не знаю.
— А когда спит.
— Ладно, — сказал Мишка, — помалкивай.
Уложил Сорока Федьку, как и накануне, на тачанку. Накрыл буркой, кожанкой, ковром.
— Тепло?
— Тепло, — сказал Федька.
— А каши бы еще не поел?
— Не.
— Выходит — и сыт, и пьян, и нос в табаке?
Федька ухмыльнулся.
— А ты, видать, веселый.
— Ого! Веселей, брат, меня только попова попадья, и то во хмелю!
Стреляют? Снится? Федька откинул бурку, сел. Увидел — неподалеку, на пригорке, стоит пулемет, — его почему-то сняли с тачанки, — у пулемета лежат Сорока и Мишка, а по дороге к усадьбе, стреляя на ходу, отстреливаясь, бегут какие-то люди.
«Белые!»
Федька скатился с тачанки, подбежал к Сороке, рванул его за рукав.
— Жарь!
Сорока, не оборачиваясь, тыльной стороной ладони хлопнул его по плечу.
— Ложись!
— Жарь ты! — крикнул Федька.
— Это по своим-то? — сказал Сорока. — Голова!
Тут только Федька заметил, что бегут-то свои, дозорные. А вот за ними, нагоняя, скачут белые, белый разъезд.
— Ой! — испугался Федька. — Догонят!
— Тихо! — сказал Сорока.
— Догонят! — прохныкал Федька. — Порубят!
— Тихо, говорю!
Вдруг у самых ворот дозорные пропали. Залегли, должно быть.
— Ну, вот! — Сорока припал к пулемету, открыл огонь. — Ну, вот!