Но самое главное, он внезапно обнаружил, что стремительно изменилась его собственная, такая налаженная, как ему казалось, жизнь. Прежде всего, он как-то незаметно для себя перекочевал в квартиру жены, потому что муж и жена должны жить вместе. И в один прекрасный день обнаружил себя бездомным, как будто тот давний навязчивый сон стал сбываться.
Ему была отведена самая маленькая и темная из трех комнатуха – под кабинет, а спать ему вменялось в большой спальне с тюлем на окнах, на итальянской мебели, белой с золотом, на огромной кровати размера king c видом на громадный белый с золотом платяной шкаф, весь в зеркалах. Даже клозет, совмещенный женой с ванной комнатой, чтобы встала стиральная машина с сушкой, весь в ложном мраморе, зеленом с белой крошкой, был итальянским, точно таким, как в заграничных гостиницах трех звезд, но только здесь, в России, унитаз с кнопкой отчего-то все время ломался, не желая спускать и омывать, видно, трудно далась ему дорога с Апеннинского полуострова…
Теперь, когда Гобоист просыпался под утро в квартире жены в своем тесном кабинете, – он почти всегда спал здесь, а не в итальянской спальне, – на узкой жесткой кушетке, ему казалось, что его старенькое, материнское еще, пианино, в кабинете не поместившееся и вставшее в гостиной, позвало его, издав какой-то глубокий, средней высоты, похожий на вздох звук.
Подчас Гобоист порывался сбежать и вернуться к себе домой, но скоро выяснилось, что вернуться ему некуда. Ибо перевезены уж были его ноты и книги, оставшийся по наследству от деда кабинет – гарнитур из книжного шкафа, письменного стола, кресла и кабинетного дивана.
Кроме пианино, переехали в семейную гостиную напольные часы, перебрались картины. А в его чулан – коллекция курительных трубок, всяческие мелочи и сувениры, напоминавшие о поездках и встречах, даже фотография матери, даже пара семейных портретов, – он наивно гордился своим дворянским происхождением, несколько, правда, худосочным, – даже шелковый малиновый кабинетный халат. Это было набито, повторяем, в одну маленькую комнату, о которой жена презрительно говорила гостям ему нравится жить в берлоге.
Ему не нравилось. Сидение в "берлоге" было лишь жалкой потугой сохранить былую отдельность, независимость, самоуважение в конце концов. В свою квартиру он наезжал иногда, как провинциал на малую родину, заставая распад и разор. Здесь пахло тленом его прежней прекрасной и молодой жизни. Гобоист, всегда не упускавший возможности пропустить рюмку-другую, стал много больше пить, засиживался в безымянных дрянных кабаках: только чтобы оттянуть момент возвращения под супружеский кров. К тому ж его гастрольные дела были запущены и заработки опускались все ниже.
Однажды у него, ехавшего пьяненьким с сотней рублей в кармане, постовой отобрал водительское удостоверение. И сколько стоило денег, времени, а главное – унижений от окольных звонков с просьбами, от передачи взятки и посещений околотка, – чтобы права вернуть. Заняло все это чуть не два месяца. И если это не крах, то что, вдруг со страхом все чаще спрашивал он сам себя. На самом деле это был посетивший его, когда ему стало под пятьдесят, страх – неведомый прежде страх будущего. Это был страх перед завтрашним днем, страх, какой бывает даже сильнее страха смерти. И подступило одиночество, которое, конечно, всегда было рядом, но которого за суетой он прежде не замечал… В такие моменты люди принимают крещение, идут к причастию и принимаются думать о вечности. Впрочем, Гобоист был крещен еще в детстве своей нянькой – тайком от родителей-атеистов.
Между тем Анна размечталась обзавестись дачей. У покойной тетки дачи не было, у отца-генерала – выстроенный под старость домик на шести сотках, километрах в восьмидесяти от Москвы, – до выхода в отставку использовались казенные подмосковные хоромы. Но Анна терпеть не могла бывать в этом курятнике: ее выводили из себя бесконечная возня старых родителей с пустяковым садовым хозяйством, заботы об уличном сортире, хлопоты вокруг уличного же душа. Ко всему прочему этот самый дачный сарай был уж завещан тестем Гобоиста внучке Женечке, зачем – неизвестно, та стремительно взрослела, выбирая пепси, и уже ясно было, что ни на какой огородный участок ее никогда не загнать. Нет, Анна хотела иметь пристойную дачу в хорошем месте.
У Гобоиста дачи тоже не было. Старая, доставшаяся еще отцу по наследству, довоенная дача в Сходне, на которой он живал в детстве, но которую некому и некогда было поддерживать, мать после смерти отца продала. Ему в голову не приходило жалеть об этой развалине, не говоря уж о том, что, кажется, все эти руины нынче снесли.
Так что план Анны ему понравился: сад, шезлонг, быть может, даже корт, да чего там – пруд, павлины, и никаких размолвок с соседями по поводу его слишком громких музыкальных занятий. Шли изучения проспектов новых коттеджных поселков – сколько в месяц за коллективную инфрастуктуру, выходило не меньше, чем по полторы сотни, сравнивалось – почем сотка там и здесь, почем квадратный метр и нужны ли интернет и кабельное телевидение…
При всем прекраснодушии этих дачных планов, при том, что квартирных денег не хватило бы и на четверть чаемого дачного уюта, все шло к тому, что свою квартиру он должен продать: других денег на дачу не было, о пяти-шести тысячах, лежавших на счете в банке на Кипре, он -хватило-таки благоразумия – своей оборотистой жене не говорил, да это ведь и копейки, на карманные заграничные расходы. Но было так много забытой нежности в этих совместных грезах, так много прежнего уюта вдвоем, что они продолжали и продолжали фантазировать… И, наконец, Гобоист свою квартиру продал.
Потом он часто говорил себе, что сделал две непростительные ошибки. Женился на женщине, которая слишком хорошо помнила, кем она была для него целых десять лет, – по сути дела, экономкой, что было, впрочем, справедливо лишь в той мере, в какой любая гражданская жена выполняет обязанности хозяйки, полноправной хозяйкой не являясь. И второе: он, послушав Анну, потерял квартиру и теперь от Анны зависел. И некоторые его знакомые, из тех, что Анну недолюбливали -из снобизма, в основном, – говорили: ты останешься на улице. Но тут уж он обижался: жена Цезаря…
Но даже недоброжелатели Анны не могли бы предсказать последовавшие затем печальные события.
Едва деньги за квартиру были получены, долги розданы, как оставшиеся пятьдесят тысяч баксов жена предложила одолжить фирме, в которой она трудилась, – под очень неплохие проценты. Деньги должны работать, а не лежать в чулке, заявила мудрая Анна, программист по былой специальности. И он, никогда не бывший падким на случайный, не заработанный, прибыток, отчего-то согласился. Кажется, в тот момент они не состояли в ссоре, что шли одна за другой, как морские волны. А может быть, был нетрезв и потому покладист… И деньги исчезли из дома.
Глава вторая
Милиционер Птицын и его жена когда-то давно были одноклассниками: он у нее списывал диктанты, сидя на парту дальше от доски и от учительницы русского языка и литературы. То есть формально, согласно свидетельствам о рождении и аттестатам зрелости, они всю жизнь оставались ровесниками; но, как часто бывает в русской жизни, за годы совместного бытия и быта то ли жена далеко обошла мужа в общем развитии, то ли муж отстал в связи с трудной работой и многой выпивкой, – так или иначе, по сути дела, к тридцати семи жена милиционера оказалась безусловно старшей в этой паре и этой семье.
Звали ее Хельга. Это не была кличка, данная ей многочисленными поклонниками за тугой привлекательный зад: даже сам милиционер Птицын говаривал, что она очень расторопна по ходовой части, – так он изящно выражался. Нет, она была Хельгой отродясь, по паспорту, -имя в наших краях удивительное и ни в каких святцах не значащееся.