В подобном качестве - мотивировки человека, исходящей из самого человека, - характер не был известен раньше. Герои античности - не характеры в полном смысле, а более ситуации, в которые попадал человек, "ситуации героя", родившегося, допустим, от богини и смертного или призванного разыграть уготованное ему назначение. Какой характер у царя Эдипа - нам, в сущности, не важно (так себе, добрый человек, невольно впавший в злодейство) - важно, куда он впал, что ему подложила судьба, которая и являлась тогда решающим аргументом в существова-нии личности, переживавшей не свою психологию, но свою участь и принадлежность.

Наше ощущение живости, реализма от серии литературных характеров XIX века по интенсив-ности, вероятно, ничуть не сильнее, чем то ощущение живости и реализма, какое испытывали в старину от чтения патериков и хронографов. Мы говорим "как живой", имея в виду способность действующего лица жить в полном соответствии со своим характером, поскольку это для нас безусловная реальность, органически присущая жизни, не имеющей других доказательств, тогда как в иной раскладке или системе координат для наивысшей живости тому же лицу пришлось бы прибегать к предначертанию рока или к наущению беса, а не сваливать все на фикцию своей психики. Доводы жизненной правды, применяемые к литературным созданиям ("так в жизни бывает"), нуждаются в уточнении: в каком онтологическом смысле и стилистическом выражении употребляется понятие "жизнь "?

...А может быть, раздоры богов в принципе то же самое, что по-нынешнему называется физикой души? Человек уподобляется посадочной площадке, на которую то и дело приземляются вертолеты. Сам по себе он ничего не значит - он сплошное чистое место, летное поле... (Боже! какие фурии носятся над нашими головами!)

Это был уже не человек, но обвал или гора щебня, не арестант, но лагерь, вздыбленный, первозданный, как хаос, лагерь, в котором чужие жизни занимали, пожалуй, уже больше места, чем собственный его, от первого лица, рассказ и характер, как бывает в сплаве леса запань или затор, от которого бревна встают, как волосы на голове, - вот так был собран в охапку и брошен падалью я - кому-нибудь не в укор, однако на погляденье...

...Вторая жизнь накладывается на ленту моей повседневности, образы которой в процессе всех этих отправлений работы, отбоя, подъема кажутся нереальными. Возникает обратное солипсичес-ким принципам чувство, когда все вокруг меня более убедительно, нежели я сам. Мне легче допустить, что меня нет, а жизнь идет полным ходом.

- И вот он помаленьку начал легко мешаться.

- Утром проснулся и слышу: космос - кричит!

Бывший урка мечтает написать стихотворение, прочтя которое, люди хлопались бы в обморок и вставали прозревшими. Это максимальное стихотворение, способное (даже!) пересоздать природу человека, и есть философский камень, который всегда искала и ищет мировая культура, не подозревая о том.

- У человека столько направлений - сколько у солнца лучей. Кто же им регулирует?

- Когда у меня такое психическое настроение...

- У меня такая натура, с молоком матери всосанная!

- Услышав это, я весь внутренне почернел.

- Я смотрю на это сквозь свое зрение.

- В голове всякие игреки мелькают.

- Тут он начал думать, и волос у него полез.

- Нам не хватает того, чтобы додуматься до настоящей точки!

- Самое главное - правильно понять!

- До чего умен - даже страшно!

(Недопустимость, безнравственность слишком большого ума.)

Сумасшедший - не слишком ли хорошо закрепившийся на своем уме человек? Сумасшедший живет спокойно в ожидании, когда призовут его в России на царство. Ради своей идеи он ничего не предпринимает, уверенный в ее исполнении. Суетятся, волнуются окружающие начальники, поставленные в тупик бездействием помазанника. В конце концов, он более уравновешен, нормален, чем все эти сбитые с толку, сошедшие с ума прокуроры, требующие от него отречения. Словно они боятся, что он окажется правым в своей непоколебимой уверенности, и кому-то придется не его, но их урезонивать, приводя в согласие с фактом его высокого и законного существования.

- Дегенератор.

- Шизофроник.

- Он был грамотный, но слегка помешался. (И так играл на гармонике, что оба глаза сходились к самому переносью.)

...О, этот поток существ!

Нет-нет, Лета, река Лета совершенно необходима!

Никогда меня раньше не занимал Шевченко. Я и не читал его по-настоящему. И, перелистывая разрозненный томик в русских переводах, не очень, признаться, рассчитывал найти что-то новое. Слишком укоренились в нашей памяти штампы, может быть и пленительные для нежного украинского уха, но вызывающие у нас снисходительную улыбку. Все это и вправду имеется в избытке - знакомые эталоны в живописании милого края так и просятся подписью к назойливому лубку. Но кроме того - неизвестное, неслыханное нигде...

Шевченко не известен, оттого что стоял в стороне от русской стихотворной культуры XIX века, воспитанной в основном на гладком и легком стихе. В некотором отношении он ближе XX веку, протягиваясь непосредственно к Хлебникову, который тоже наполовину был украинцем и воспринял южные степи как эпическое пространство и родственную речевую стихию непочатого еще чернозема, архаической праматери-Скифии. Народная старина у Шевченко не только декоративный набор, но подлинник, унаследованный от предков вместе с собственным корнем. Чувство национальной и социальной (мужик) исключительности, поиски "своих" в истории и быту позволили ему окунуться в фольклорные источники глубже, чем это дозволялось приличия-ми и чем удалось это сделать в ту пору русским поэтам, хоть те немало тогда предавались народоискательству. Поэтому же Шевченко в самом поддонном прошел мимо сознания XIX столетия. Воспринимались его биография крепостного самородка и мученика и кое-какие красивые призывы. Но как стихотворец он казался неотесанным юродом, и воротили нос, хотя в этом было стыдно признаться из-за всеобщей любви к мужику. (Белинский вот не постыдился высказать свою неприязнь, точнее свою глухоту к его грубой музе.) У нас ему в аналогию ходили Кольцов с Никитиным, но они конфузились и оглядывались на господ, а Шевченко пер напролом в первобытном козацком запале и, укладываясь в "идею", торчал стихом поперек. Ему, чтобы не прислушиваться к этим диким струнам, отводили локальный загончик второстепенного значения, на что и сам он как будто охотно соглашался, мысля себя певцом обойденной счастьем окраины. В этой привязанности к однажды облюбованному углу, к своему неизменному месту Шевченко довольно навязчив и однообразен, как однообразен его незатейливый, перенятый у думы распев-чик, за который он держится обеими руками, словно опасаясь свернуть с усвоенной дорожки и навсегда потеряться в море дворянских ямбов.

Но без конца повторяя одни и те же, в общем, уроки, он глубок, как колодец, в своей узкой и темной вере. Здесь господствует стихия исступления и беснования. Любая тема лишь повод к шабашу. Соблазненная или разлученная женщина мешается в уме и принимается выкликать страницами шевченковский текст. Уже первое, известное нам, произведение Шевченки несло наименование - "Порченая" (1837 г.), затем чтобы порченые жены и девы, одержимые, припадочные образовали у него хоровод, скачущий из поэмы в поэму. Переходя местами на заумь, впадая в глоссолалию, Шевченко, нетрудно заметить, влечется изъясняться на нутряном наречии захлестывающего мозг подсознания. Безумие ему служит путем к собственным темным истокам, где свобода граничит с ознобом древнего колдовства и шаманства и в разгуле смыкается с жаждой всеистребления.

- О дайте вздохнуть,

Разбейте мне череп и грудь разорвите!

Там черви, там змеи, - на волю пустите!

О дайте мне тихо, навеки заснуть!

Не поймешь: то ли дайте мне волю, то ли выпустите из меня, изгоните беса! - настолько эти значения сливаются в порыве к свободе, и очередное беснование жертвы становится прологом к кровавым пирам гайдамаков, вырвавшихся из-под контроля власти и разума. Связав социальный бунт с инстинктивным, подсознательным взрывом, Шевченко ближе других подошел к "Двенадцати" Блока и стихийным поэмам Хлебникова "Настоящее", "Горячее поле"...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: