В хлебной пайке с ладонь величиной торчала лучинка, а довеска не было.
— Схавали? — скосился Ленька на Драшпуля.
— Шо-о? — рыкнул в обиде Драшпуль, — Вытряхну, кажу, с бушлату! — И хрюкнул уже из-за двери: — Тро-суток без вывода!
Ленька обрадовался. Вообще-то без вывода — это хана. Горячее — раз в три дня. Лучше бы с выводом и горячей баландой. Но это — если силы есть. А так уж лучше в кондее загорать. Один черт, норму не вытянешь ни в карьере, ни на трассе. А тут хоть ветру нету, и толкать не будут, и дрыном припугивать. Может, переведут в другую камеру. В первой никто больше суток не выдерживал.
На душе полегчало. Ленька не видя вылакал баланду через край, а хлеб положил на высокий, закуржавленный инеем подоконник и, не спуская с него глаз, начал пританцовывать и вполголоса петь.
Нет, не от полноты чувств, а чтобы согреться и оттянуть сладостные мгновения. Хлеб-то он проглотит в один огляд, терпения нет. А так — горбушка перед глазами, нетронутая. И морозом ее прихватит на подоконнике, тогда жевать слаще и подольше. Хоть поглядеть на него, на этот крылатый ломтик…
Сбацал Ленька на цементном полу припляс «Гоп со смыком!», спел вполголоса бодрую рабочую молитву: «Я сын подпольщика, рабочего партийца, отец любил меня, и я им дорожил! Но увели его под шпалером, кормильца…» Потом усмехнулся чему-то и начал тянуть на слезливый мотив шутейную: «Не губите молодость, ребятушки…»
Короче, пел Ленька про свою нынешнюю жизнь и потому не мог забыть и страдания про горбушку:
Тонко чувствовал он эту песенку и человека понимал, который сочинил ее. Ведь вот до чего ушлый народ пошел: слова — со слезой, а на самом-то деле смеются эти слова. Вроде как у того хитрого юлдаша: «Мало-малом ошибкам давал, заместо ура караул кричал!..»
Леньке, пропащей душе, не привыкать и в кондее. Это фраера из «фашистов» политиков горюют тут о пропавшей молодости и какой-то там правде: им невдомек, рогачам, что слезами горю не поможешь, в чужих руках сила. А Леньке — везде родимый дом. По формуляру он и вовсе рецидив: бесполезный член общества. Три судимости, три фамилии да еще кличка нечаянная. Первый раз, еще до детдома, кусок хлеба украл. В магазине у весов прямо тяпнул. Дали год. Второй раз — простыню спер на харчи: в детдоме начальница-холостячка всю крупу с хахалем прое…ла, сука, и жрать было нечего. Дали два года. Потом уж настоящая кража была, скачок в шнифт,[2] дали пять. Уже восемь лет в итоге, а всего от рождения ему — восемнадцать… Совершеннолетний, куда ни крути, могли бы на разводе и шлепнуть!
Могли, конечно, только не вышло пока по-вашему, гады! Поём!
Рад, что на работу не ходить завтра?
А что он — не ходил, что ли? Ходил, и вкалывал, и в трудовом соревновании участвовал. На отсыпке полотна за «Красный кисет» бригада билась! Настоящее сражение и трудовой энтузиазм! Табаку-то негде купить, а «Красный кисет» — это премия, цельная пачка махры, на всю бригаду хватало! Тачки гудели по дощатым трапам, я те дам! Бригада Надеждина три дня кряду приз схватывала, бригадир делил махру у костра по крошке, как дорогое лекарство, и Леньку не обделял, поскольку и Ленька вкалывал.
А теперь другое положение. Ученые доктора с лесоповала, что припухают тут по 58-й, говорят, что и на втором котле помрешь ровно через девять месяцев, день в день, согласно калорийности и прочих кормовых единиц. По всем научным срокам — утробный период! А что же на «першем»? Сорок мучеников, что в Библии сидели на бесплодных смоковницах в ожидании царства небесного, вроде бы сорок суток выдерживали без воды и пищи, паразиты. Потом, короче, дохли. Так ведь те верующие были…
Но жратва дело такое, что тут никакая вера не спасает. Тут главное — калории. На первом котле, судя по всему, Ленька выдержит суток восемьдесят. Все же фору даст ему гражданин начальник, если со святыми сравнить…
Стало быть, поживем! Впереди еще вся жизнь! Молодым везде у нас дорога, едрена Феня! Вот и горбушка еще цела!
Но тут терпение лопнуло, дрогнувшей рукой схватил Ленька несчастную трехсотку и впился в нее зубами, задвигал кадыком.
Ух, сладкая вещь — хлеб! Особенно — с морозцем! Похрустывает на зубах, крошится во рту, гонит слюну. Но в пайке — только на три хороших укуса. Остальное так, припек…
Короче, как не было горбушки. А дня-то впереди сколько! Неужели так и придется сидеть в первой?
Тут за окном, на воле, заскрипел снег под кордовыми ботинками «ЧТЗ». Кашлянул знакомый голос:
— В этой… припухаешь?
Ванька-Гамлет, сосед по нарам, из «фашистов»… Самый верный человек…
— Припухаю пока в этой, — отозвался Ленька и только теперь заметил, что уголок в одном глазке выбит. Наверное, летом при духоте блатники сквознячок организовали, падлы. А теперь вот по-зимнему оттуда сифонит, до костей прохватывает! Но — опять-таки — сообщение с внешним миром.
— А тех… знаешь? Шлепнули… — вновь раздался громкий шепот..
— Слыхал…
— Чего передать в бараке?
— Ничего, Гришке Михайлину напомни, чтоб пересадили из первой. Дубарь стучится: ноги и грабки каменеют.
Снова хрустко отдались по снегу шаги.
Да, дружба есть дружба. Ленька с фраерами дружит, хотя и презирает их за перекос мозгов в разрезе текущей политики. У него к ним душа больше лежит за то, что они — не бандиты. Даром что сам он по воровской статье, но ведь настоящие воры — это вовсе и не люди, каждому ясно. Не кто иной, воры и довели до логического конца эту красную идею: «Твое, мое, богово…» Один заработал горбом и кровавыми мозолями — другой отнял и съел! Вот вам и вся система! А еще он за то уважает «фашистов», что их начальство не терпит, все больше на бытовиков опирается. Тут во всем легко и просто разобраться, кто кому — друг, а кому — враг.
У начальника фамилия знатная — Кремнёв. Из стрелков он, выслужился до младшего лейтенанта. Грамота, понятно, семь классов, как у Леньки, а потом еще три года вечерней туфты. И вот он уже офицер и начальник лагпункта. Конечно, грамоты за ним никакой, зато он из коренного населения, коми, вот за то ему и почет и уважение. Политика.
Кремнёв больше на охоту таскается с двустволкой, по белой пороше, а делами вершат зэки: в зоне — Гришка Михайлин, на трассе — прораб из «фашистов». Прораб — толковый дед, он раньше был аж главным инженером всего Комсомольска-на-Амуре, вольняшкой, потом оказался вредителем. Хотели его шлепнуть по групповому делу, но тут поступила из ГУЛАГа разнарядка, понадобился знающий инженер по строительству большого тракта в Коми АССР. Расстрел заменили десяткой (и пять — «по рогам!») и вот привезли сюда. Прораб — бесконвойник, как и Гришка, но соображать слева не может, чугрей, и сосет лапу по первой усиленной… Мешки под глазами из-за фраерской честности и порядочности. Наверное, скоро дуба даст… Но это не беда. Кремнёву тогда другого прораба пришлют по разнарядке, и он снова будет на охоту ходить. А чего не ходить, когда к тому есть все условия? И любой бы не отказался…
Но мороз на воле здоровый, градусов сорок. И в глазок ветром сифонит… Скоро ли вспомнят о нем, переведут из первой? Неужели Гришка Михайлин ушел в Поселок? Это — упаси Бог!
Там, на головном ОЛПе,[3] в больничной зоне у Гришки халява есть. Грузинка Тамара. Из «фашисток», но медикованная баба, дочка какого-то бывшего горского князя — старого большевика. А может, и меньшевика, хрен их разберет. Но баба — огонь! Как царица Тамара… Говорят, Гришка из-за нее и попал на штрафняк. Начальник из Поселка, майор госбесполезности Яцковский хотел сам втихую с Тамарой жить. А она ему будто бы пригрозила заряженной пиской, ну, безопасным лезвием с подвязанными спичками для упругости… Ну, майор плюнул, все же дети, жена, чин порядочный, военная бронь — на конвойную санитарку все это не сменяешь. Он-то приказал Тамару за ее идейную вредность водворить в шизо[4] без вывода. Да что толку? В одну дверь ввели, в другую вывели: что ли, у Гришки друзей там нету? Вся комендатура у него в кирюхах… А начальники, они такие: скомандуют с верхотуры и ждут, что внизу все само собою по их команде образуется. А оно не совсем по-ихнему выходит, часто и наоборот, с перекосом. Да и то сказать: кабы все по-ихнему делалось, давно бы все передохли, как мухи…