Елька понимала весь подспудный смысл разговора, и хоть слышала, как бурлит в ней какая-то не до конца осознанная сила отпора, но вместе с тем было что-то и приятное, искушающее в этих намеках, в рисуемых картинах, в подчеркнутом внимании к ней. Над всеми она здесь как будто старшая, все перед нею так и стелются. Чувствовала, что сейчас она вырастает в своей ценности, замечено то, чем природа ее одарила, кому-то именно такой она, Елька, нужна… Не оставались в ее душе без отклика и слова о независимости, свободе, о Днепре с пляжами, где можно было бы целые дни проводить беззаботно, наедине с солнцем, с волей, с сияющей небесной голубизной…

Буря началась неожиданно. Так они всегда внезапно поднимаются, эти предвечерние бури на Днепре. С запада, из-под тучи погнало вдруг пылью, на пол-неба завихрило бурой вьюгой, и тотчас же заводы, и Днепр, и мосты окутало какой-то неясной тревогой, сумраком ветровым… Небо, днем еще полное света, теперь замутилось завесой клубящейся тьмы, и ветра, и тревоги. Лодки, как щепки, понеслись по воде, белокорые осокори на берегу взлохматились листьями, потемнели, устрашающе-суровыми казались они издали, не потому ли и в глазах Лободы — Елька это заметила — мелькнуло нечто похожее на испуг. А туча разрасталась, весь город обволокло пылью, Днепр забурлил; моторка тяжело пахала волны, воду срывало ветром, бросало брызгами в лицо. Бурей пригнало их все же к Катратому. Елька, не дожидаясь, пока пристанут, выпрыгнула прямо в воду, подобрав платье выше колен, быстро побежала к берегу, а моторка сразу же погнала дальше к своему причалу.

Чувство странного облегчения испытывала сейчас Елька. У нее было такое ощущение, что именно благодаря этой внезапно поднявшейся буре ей удалось чего-то страшного избежать.

А для Катратого словно и вовсе не было этой бури на Днепре, сидел под шумящим осокорем и преспокойно строгал свое весло. Овеянная ветром, туго облепившем на ней платье, Елька с радостно-щекотным чувством стояла на берегу, не среди волн уже была, а на твердой земле, и буря ее не пугала, осокорь пел ей своим шумом, и было что-то даже буйно-веселое в том, как разбегаются, удирают во все стороны лодки с Днепра, большие и маленькие, а одна шлюпка с заводским номером опрокинулась кверху дном неподалеку от берега, и двое мальчишек-голяков вскарабкались на нее озорства ради и на скользкой опрокинутой этой ладье стали выбивать чечетку. Вот их бы в ансамбль!..

Катратый будто и этого озорства не замечал, угрюмым было его лицо. Что-то, видимо, испортило ему настроение. В компании он этого не выказывал, а сейчас — как туча. Помолчав какое-то время, высказал Ельке причину: квартальная сегодня приходила. После приезда председателя и расспросов о Ельке вспомнила она свои обязанности. Домовой книгой интересовалась, хоть и по-свойски любопытствовала, однако предупредила Ягора: либо прописывайте свою квартирантку, либо…

8

Украдена охранная доска с собора!

Там, где она висела, остались лишь пятно да дырки от винтов. Наверное, и сам Лобода-выдвиженец, считавший себя знатоком зачеплянской души, всех ее закоулков, не ожидал, что такой незначительный факт, как пропажа этой доски, куска чугуна, наделает в Зачеплянке столько шуму. И первый, кто обнаружил пропажу — был двоюродный брат Володьки, Костя-танкист, вернее, его кокетливая Наталка, которую он провожал к раннему автобусу, — как это бывает у них всегда после примирения. А семейные штормы и бури нередко подвергают испытаниям эту зачеплянскую пару. Накануне тоже как раз бушевал в их широтах настоящий тайфун… Оба были приглашены на именины к Наталкиной приятельнице в поселок Коксохима, шли туда под ручку, в мире и согласии, а оттуда ночью Костю уже у собора догнала Наталка с покалеченным баяном, за руки хватала, молила: «Прости! Детьми молю — прости! Хочешь — на колени перед тобой упаду, бей, топчи, только сними вину, в последний раз бес меня попутал!..» Свидетелей этой ночной сцены вроде бы и не было, однако вся Зачеплянка уже знала, как Наталка после именин каялась и на коленях перед Костей на майдане ползала, видно, снова, подвыпив, «давала дрозда», как она сама любит выражаться… Необузданная, разгульная Наталка и с Костей познакомилась на очередной свадьбе, куда он был приглашен играть, сама к нему подсела, распаленная после танцев, стала гладить его руку. Сказала, что Костя ей нравится, на баяне он бесподобно, мол, с таким чувством играет, а что незрячий, то ведь… «Я тоже незрячей бываю!» — засмеялась она тогда и, подхватив его под руку, отбиваясь от всех шутками, сама бесстыже потащила его под звезды ночные в кучегуры, в ту пустыню страстей, где от горячих чебрецов дух захватывает, где от одних этих чебрецов да полыни душистой можно угореть навеки!.. И вот теперь, на именинах подружки, она, ошалев и будто совсем забыв о Косте, весь вечер отплясывала напропалую с заводским энергетиком, известным донжуаном, озорно подзадоривала его двусмысленными припевками, а потом вдруг вместе отлучились куда-то, — Костя сразу почувствовал их отсутствие. Исчезли вдвоем и не возвращались, повел, видно, ветреницу старый гуляка к тем самым чебрецам… Не стал больше играть Костя, брякнул баяном о землю, только заскулили остатками музыки мехи. Бывает, что любить — это только радость, а бывает — почти ежечасные муки и боль. Как у него. Никогда не видел Наталкиной улыбки, не знает, какая она с лица, какое у нее выражение глаз, только плоть ее знает, упругий огонь тела, жар и ласку объятий. И еще соленый вкус ее слез ему ведом, слез раскаяния…

Простил, примирились, провожает снова ее, мать своих детей, к автобусу утром. У собора Наталка встревоженно схватила мужа за руку:

— Костя, что бы это значило? Доски на соборе нет: диво прямо… Как это понимать?

Костя, подойдя к стене, молча ощупал дырки, где была привинчена доска, постоял, хмуро процедил сквозь зубы одно только слово:

— Сволочи.

Возвращаясь домой, он остановил у калитки Веруньку Баглаеву, которая как раз вышла со двора, торопясь на работу:

— Ты же начальство, — сказал ей раздраженно. — Член парткома! Или, может, и ты потакаешь своегольникам?

— Что стряслось, Костя? — удивилась Верунька его тону.

— Охранную доску кто-то отвинтил от собора. Было на это решение? Людей спросили?

Как будто ему было не все равно, незрячему. А может, и не все равно? Может, и он по-своему дорожил этим собором, тем единственным, что осталось ему из довоенной жизни, с детства, с юности, когда еще не выжженные Костины глаза могли вбирать в душу этот удивительный зачеплянский мир…

Верунька, хоть и торопилась к автобусу, все же свернула к месту происшествия. Точно, нету доски. Лишен паспорта. Отныне он вроде уже и не памятник архитектуры, а так, что-то бесхозное… Верунька почувствовала себя оскорбленной. Раньше за цехом, за графиками, за множеством квартирных и бытовых дел ей было не до собора, он для нее словно бы и не существовал, а сейчас этот чей-то произвол возмутил Веруньку, собор и для нее вдруг обрел значение, начал как-то оживать. По почерку она догадывалась, чьи это штучки, но веды не было и речи о том, чтобы собор раздевать! Ни одно собрание не принимало решения, чтобы его сносить! Без доски же той, кем-то давно привинченной, стал он сразу беззащитным, обреченным на снос, на слом. Всплыло в памяти: когда она еще маленькой была, сносили в их селе церковку деревянную. Неведомо кем и когда была она поставлена, однако воздвигали ее, видно, настоящие мастера: без единого гвоздя держалась. Топорами и ломами разбивали старое-престарое, но еще крепкое, не источенное шашелью дерево. Без единого гвоздя! На одних шипах! — только и говорили тогда об этом. Те, что угрюмо ломали, расшивали эту старину, с молчаливым ожесточением выполняли свое разрушительное дело. Сначала казалось, что все сразу должно бы рассыпаться в прах, но ветхое сооружение упорно сопротивлялось, поражало всех своей прочностью. Только на другой день, пригнав тракторы, все же разломали церквушку, разнесли, растащили. Самое страшное для Веруньки было, когда рушилась крыша и из облака пыли всполоханно разлетались во все стороны большие летучие мыши, — ночные обитатели, они закружили над людьми днем, метаясь над выгоном слепо, беззвучно… За житейскими хлопотами померкли, забылись, а сейчас, словно растревоженные чем-то, снова взметнулись из глубин памяти те летучие мыши, те непевучие птицы ее далекого детства. Отвратительные духи руин, шершавые, словно запыленные, и на всю жизнь — слепые. Вспомнилась еще куча сваленной кое-как покрытой пылью церковной утвари, в которой школьники рылись ошалело, находили среди старья, среди хлама высушенные обломки березовой коры с причудливыми на ней письменами. Долго разглядывали темную парусину с нарисованным адом, грешниками, с надписью — на черном фоне — еле различимую: «Зима необiгренна» (впоследствии холод оккупации явится ей в образе такой черной «необiгренной» зимы)… И Верунька подобрала тогда обломок старой коры с письменами, потом комсомолец-учитель пытался расшифровать ту бог весть когда начертанную славянскую вязь с титлами, с закорючками… Так и осталось нерасшифрованным то, что было написано древними писарями или самими мастерами, которые умели возводить свои строения без единого гвоздя…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: