— Свобода и тольки!
Мальчуган ловил каждое слово, замирал от восторга в этой толчее меж конских хвостов, меж конских морд, меж навостренных их ушей (и кони тут слушали — и у них был к свободе вкус!). Конским потом, выходит, пахнет свобода, людными площадями, их горячей пылью да кизяком. Свобода патлата, голова у нее немыта, а чаще всего она предстает в виде сердито поднятых, судорожно сжатых кулаков… Гривы в лентах, пулеметы на тачанках, слепящее половодье свободы смывает темные небритые лица… И разве можно было после этого возвращаться в свинопасы к хмурым, угрюмым колонистам? Лучше уж на базарах ночевать под дырявым небом, кормиться объедками армий, да зато же быть… как это там? Повстанцем духа, степным Прометеем раскованным!
Потом все-таки снова очутился у блюментальского стада. А по степи проезжали вскоре как раз те самые — на тачанках и верхом, с песнями, со свистом. Пропасть тачанок — скрывались в пыли за горизонтом. А впереди на коне в седле скрипящем тот — патлатый. Из пастушат, выбежавших к шляху, почему-то именно на Ягоре остановил он свой колючий терновый взгляд. Может, потому, что среди пастушков был Ягор самым рыжим, самым оборванным, патлы до ушей, а ноги побитые стерней, в крови, в цыпках.
— Как звать?
— Ягор.
— Кому пасешь?
— Хенрику-колонисту.
— А батько где?
— Газами на войне отравили…
— А дедушку у него «Державная варта» замучила, — подсказал один из мальчуганов.
Ягорко стоял, задыхаясь от слез. Было такое. Избили гайдамаки дедуся так, что вскорости и помер, мстили гетманцы селянам за то, что помещичью усадьбу растащили…
— Ко мне, Ягор, коноводом хочешь? На любую из этих тачанок, а? Мы той Державной варте все кишки повыпускаем.
Вот так от стада, от степи, прямо на тачанку, где красавцы кони, серые вихри в яблоках… Такие бывают повороты в жизни.
— Догадываемся, батьку, чем этот паренек вызвал твое расположение, — мудрствовал в тот день на привале один из неотлучных, теоретиков Махна, ссутулившийся, неопрятный, в пенсне человечек. — Ты увидел в нем образ своего детства. Услышал своего сиротства затаенный стон! Ведь и твой путь в великую историю начинался с пастушка, с гусопаса у колонистов, где была испита вся чаша бесправия и унижений… И теперь в нем ты узнал себя, свою боль, свои израненные по чужим стерням ножонки. Кто скажет после этого, что Махно не способен на ласку? Что знает он только жестокость?
— Шамиль, говорят, тоже любил детей, — напомнил кто-то из толпы повстанцев, и теоретик сразу же подхватил:
— Ты у нас, батьку, Шамиль Украины! Современный Шамиль степей!.. Только тот хотел построить общество на основе ислама, а ты — на свободолюбивом учении апостолов анархизма…
— Если Шамиль, то где же его высочайший аул? — довольно смеется Махно.
— Гуляй-Поле — главный твой аул! Все дороги туда ведут, в знаменитый наш Махноград.
В Гуляй-Поле дети в войну играют, на толоке будылями подсолнуха воюют, учительницы жалуются Махно, что мальчика одного, которому выпало быть «офицером», чуть до смерти не задушили, вешая на качелях… Веселится Гуляй-Поле, справляет медовый месяц своей свободы. Купают хлопцы в прудах лоснящихся коней, другие на травке обедают компаниями, из наганов в воздух на радостях палят. Всюду гармошки разрываются, сыплют «Яблочко» с переборами, девчата в лентах танцуют с чубатыми повстанцами. А потом провожают:
— Куда же вы идете?
— Тюрьмы пойдем разваливать, церкви поповские… Колокола посвозим со всех степей в Гуляй-Поле… Вот уж зазвоним! Вся Украина услышит!
Пираты степей, чубатые сыны анархии, сыны всемирной свободы — как они слушали своего патлатого вожака, как преданы были ему! «Родных отца-мать порешу, коли атаман прикажет!» — таких собирал и такие становились у него командирами. Террорист из пеленок, смертник, которого только несовершеннолетие спасло от виселицы, каторжник, которому свободу дала революция, он вернулся от каторжанской тачки на гуляй-польское раздолье, появился в степях в ореоле своей легендарности. Чубатое расхристанное войско видело в нем своего кумира, и Ягор-тачаночный не был в этом исключением. Чертенком держался мальчишка на тачанке, шалел от солнца, знойного лета привольного; вожжи натягивались как струны, когда Ягор чувствовал за спиной у себя необычного пассажира — самого Нестора Ивановича… Однажды атаман, разговорившись (он был изрядно под хмельком), весело расспрашивал своих советников-теоретиков о том удивительном профессоре Яворницком, который оковитой[6] царю не дал! Профессор, а все степи пешком исходил, днепровские пороги каждый год переплывает, руки-ноги на хортицких скалах сколько раз ломал, да все той казаччины доискивается. Всякие там Чертомлики да Капуливки — это все он раскапывает, каждый степной курган Яворницкий обследует, сокровища неслыханные добыл для своего музея, в том числе и бутылку оковитой — под головой была у какого-то казарлюги, товариство ему положило на том свете опохмелиться. Века пролежала, загустела, что мед. Царь во время посещения музея попросил было испробовать казацкой горилки, но Яворницкий будто бы ответил деспоту: не для тебя, царь, это питие.
Махно любил слушать подобные истории. Не часто встретишь в жизни таких Яворницких! Воскрешает славу минувших веков, для нее живет, всему миру решил рассказать о рыцарях казацкой республики. Целые тома о казачестве написал, все предания собрал о запорожских кудесниках и сам стал что твой кудесник. Ничего, говорят, не боится, ни бога, ни сатаны, ни самой смерти. И осанкой своей, кряжистостью, усами — живой запорожец!
— А мне он хоть глоток оковитой дал бы? — задумывается Махно.
— О, для тебя, батьку, он бы с дорогою душой, — успокаивают его косматые лизоблюды. — Тебе он и гетманскую булаву отдаст из своих запорожских сокровищ. Ведь ты — самый первый гетман нашей свободы!
В плавнях, утомленные переходом и уже пьяные, толпой пристают махновцы к своему вожаку:
— Батьку, вдохнови нас!
Он с ними беспощаден, он разрешает себе обращаться к ним так:
— Вы, кендюхи с саблями! Кендюхи и тольки! А я вам идею даю! Динамит духа вручаю! Со мною до небес подниметесь на ветрах повстанчества! Как рыцари степей подниметесь, чтобы построить первое в истории безгосударственное общество, установить власть безвластия…
— Вдохнови, вдохнови нас, батьку!
— Но сперва я дам вам свободой упиться! Сперва надо смести старое! Все грехи отпускаю вам наперед! А ну-ка потрусите его! — и нагайка Махна порывисто указывает из плавней на далекий, чуть различимый на горизонте собор.
Туда, к собору! Штурмом взять его — так велит атаманова с кисточкой нагайка.
И уже по мостовым предместий звенит копытами свобода, уже дверь собора настежь, кони у собора дымятся без всадников, с порожними седлами. А те хозяйничают внутри — распахнули царские врата, тянут ризы, чаши, утварь разную, покрывала, рушники работы петриковских вышивальщиц… Здоровенный гуляйполец присел, разулся, наматывает на ножищу шелковое покрывало, мимо него пробегают дружки, зубами поблескивают в хохоте.
— В шелковых онучах будешь ряст топтать?
— А что? Будем, брат, из багряниц онучи драть… Так и делаю.
В алтаре тоже гогот, там рубаки из Волчьей сотни причащаются, пьют, запрокинувшись, вино прямо из золотых чаш!.. А попа и близко нет, не бежит добро свое спасать, где-то в чулане обмирает от страха. Наслышан уже, видно, как эти хлопцы одного попа, заподозренного в белом шпионаже, поймали и на станции Синельниково живьем в паровозную топку впихнули. С хохотом запихивали, — поп оказался толстым, пузатым, в топку не влезал. Очень не хотел, чтобы сала из него натопили, вырывался из рук, шейное позвонки выкручивал и натужно, с ненавистью бросал в глаза Махно одно только слово:
— Сатана… Сатана…
Пронзительный свист раздается на весь собор. Это Штереверя-взводный вышел из алтаря в шапке лохматой, в ризах внакидку и свистнул вверх, чтобы показать свою удаль, бесстрашие. А откуда-то из тени, сбоку, наперерез ему вдруг басовитое, властное:
6
Aqua vita (лат.) — «вода жизни» (так называли казаки-запорожцы очищенную горилку).