И рассказала, как однажды случайно была свидетелем необычной сцены (это в те дни, когда из-за соборной доски шум поднялся). Как раз напротив ее двора лицом к лицу встретились посреди Веселой двое: этот самый выдвиженец и бывший его учитель Фома Романович — так сказать, преуспевающий ученик с неуспевающим учителем своим.
— Что-то язвительное, видно, сказал учитель Володьке, — ты бы видел, какое у него, сделалось лицо… Как у разъяренной крысы! Ощерился, зашипел на старика: «Вижу теперь, что рано вас реабилитировали! Рано, — понимаете? Вот то-то же… Занимайтесь своей арифметикой да помалкивайте, если неохота вторично в тундре очутиться!..» Такой это добряк, — рассказывала, понизив голос, Верунька. — Если бы его власть, он завтра бы отправил старика назад в тундру, одним махом отменил бы реабилитацию. Не зря его и завкомовцы наши остерегаются: коварный и мстительный, говорят, у тебя кум! Ни перед какой подлостью не остановится…
— Пусть и страшный, а мы с тобой все равно его не боимся, — улыбнулся Веруньке муж. — Верно ведь?
И она согласилась: да, не те времена, чтобы бояться.
— А кумом его давай больше не считать.
— Разжаловала?
— Даже Шпачиха уже цену ему знает, — сердито сказала Вера.
Иван махнул рукой:
— Пустой человек, пустая жизнь… А ведь мог бы дело делать.
Хорошо здесь, в павильоне. Прохладный ветерок тянет с Днепра, приятно обвевает человека после трудов праведных. В парке людей еще мало, чертово колесо еще неподвижно, несколько пенсионеров дремлют на скамьях перед летней эстрадой… На карусельной размалеванной тачанке нашла себе пристанище веселая парочка — солдат с девушкой: посмеиваясь, грызут себе бублик, по очереди откусывая — раз он, раз она, а второй бублик, еще целый, девушка держит в руке про запас…
Гурьба заводской молодежи спешит к причалу, среди них двое подручных Ивана Баглая; завидев своего мастера, ребята одарили его широкими улыбками, долговязый Леня Бабич издали сообщил раскатистым голосом:
— На простор, на острова! Проверим, на месте ли они?
Удаляясь, ребята продолжают обсуждать что-то свое, молодое, хохочут.
— Смешным чем-то пообедали хлопцы, — заметила Верунька и вздохнула: — Ах, молодость…
Помолчав, она стала делиться с Иваном одной из своих забот, которая, впрочем, больше касалась Марии с восьмого крана. Сегодня была комиссия ее мужу, он у нее без руки еще с фронта. Целый день Мария нервничала, ее беспокойство даже крану передавалось. А как же быть ей спокойной? И Верунька тоже не возьмет в толк, для чего ежегодно на перекомиссию тащить этих безруких и безногих? Неужели у кого-нибудь из них рука или нога вырастет?
В аллее появились еще трое в синих спецовках, остановились у сатирической стенгазеты «Горячая прокатка». Один из них, тяжелоплечий, с крепким загривком, кого-то очень напоминал Баглаю… О, да ведь это Таратута!
Баглай окликнул его:
— Здорово, Семен!
Таратута обернулся на оклик, видимо, сразу узнал Баглая с женой и, что-то буркнув своим компаньонам, оставил их и тяжелым шагом направился к супружеской паре. Лицо его было серое, заросшее, глаза — с острым недобрым прищуром.
— Здоров, здоров, земляк, — обратился он к Баглаю. — Хинди-руси, бхай-бхай… Решил разгуляться на рупии. Ну, угощай тогда. Вы же мне так и не дали валюты заработать.
Иван сам нацедил Таратуте кружку пива, не реагируя на его явную недоброжелательность, придвинул; угощайся, мол, на здоровье… Сейчас у него не было желания возвращаться к той неприятной истории. Некоторое время этот Таратута тоже находился в Бхилаи, был, да не добыл до срока — так получилось… Рука Таратуты без излишних уговоров потянулась к кружке — тяжелая, набрякшая, с серебряным перстнем, врезавшимся в толстый палец.
Вера, не скрывая любопытства, разглядывала перстень.
— На колечко смотришь? — губы Таратуты дрогнули в кривой усмешке, а в погасших глазах промелькнул холодок. — Это и вся память о Бхилаи… Знаешь, Иван, какие после того в Союзе на меня начисления сделали? Собирался «Волгу» купить, — плакала моя «Волга». Зря на права сдавал.
— Ты где теперь?
— Был на заводе металлоконструкций. А сейчас опять на прокатку вернулся… Видишь, вон, с бутылкой в руках прокатили. Еще и подпись какую дали: «Гуляй-Губа». Ладно, пусть повеселятся. Хоть над своим потешатся… Вот такова жизнь. Червонцы лет размениваем на пятаки будней…
С тех пор как они расстались, Таратута заметно сдал, под глазами появились мешки, на одутловатом лице — усталость.
— С женой помирился, Семен?
— С которой? — оживляясь, глаза Таратуты лукаво блеснули из-под бровей.
— Законную имею в виду.
— Расколотили горшок окончательно… Родня пошла войной. Был Таратута нужен, пока рекорды ставил, или рекорды, как мы там, в Бхилаи, говорили. Пока премии носил. Тогда и совнархозовское начальство не стыдилось с Таратутой родниться, в зятья взяло, в Бхилаи послало. — Свою жалобу сейчас он больше адресовал Вере, которая, казалось, слушала его с сочувствием. — А когда вернулся без лавров победителя… Да что там говорить-рассказывать. Потолкла меня жизнь основательно. А теперь и свои работяги собираются из бригады отчислить: они, видишь ли, переросли Таратуту, уже он их позорит…
Похоже, и вправду нелегко живется этому заводчанину. Стриженная ежиком голова Семена искрится потом, немытая, неухоженная. После работы и под душ не ходил, — какой-то аж серый весь. Глядя на Таратуту, брошенного, запущенного, Баглай все больше пронимался сочувствием к товарищу. Порой бывает достаточно одного взгляда, одной какой-то нотки в голосе, и ты уже по-иному относишься к человеку, уже душа твоя заполняется добротой прощения.
— Хочешь, Семен, ко мне в бригаду? Переходи, возьму.
— К мартену? На переплавку? Больно жарко у вас. Если бы сторожем, скажем, на водной станции — там бы мне климат подошел.
— Туда много вас, желающих, — бросила Вера осуждающе. — А кто же металл будет выдавать? Или женщины пусть к мартенам становятся?
Таратута поднял указательный палец, сказал назидательно:
— Люди гибнут за металл, уважаемая женщина. Когда-то гибли за желтый, а у нас — за черный. Где еще так выжимают, как на металлургическом? Сколько ни давай, все мало, все гонят, все штурмовщина. Давай норму, давай две, а жить когда?
— Кому как, — заметил Баглай. — Для меня — это и есть жизнь.
— Ну да, знаем, для тебя жизнь металлурга — это гордость, почет, портреты в газетах, а по мне так лучше уж дрожжами на рынке из-под полы торговать… или лодки заводские стеречь. Выжмут из тебя все, а потом еще и в «Окно сатиры», на всеобщее осмеяние… А что они знают обо мне? — Таратута скривился в гримасе… — Может, я человек в себе? Может, я не по графикам жить хочу?
— Дались тебе эти графики, — подавил улыбку Баглай.
— Для тебя они закон, — я знаю. Ты ради графиков разбиться в лепешку готов… Честь династии и так далее…
— А что? — оскорбилась Вера. — Это ведь Баглаи! Потомственные металлурги! Честью своей дорожат — что же тут непонятного? Слава даром не приходит.
— А за мною никакой славы, посему нечем и дорожить, — опустил немытую голову Таратута. — Разве что гуляй-польская какая-нибудь, драная, гольтепацкая… Где что ни случись — сразу же тебя под подозрение берут. Под виадуком убийство было, слышали, наверное? Настоящих следов не найдут, а Таратутой не забыли поинтересоваться: где в ту ночь находился? А он всю ночь на заводе ишачил.
Двое Семеновых приятелей, которым, видно, надоело ждать его поодаль, приблизились к столику; один из них, почти подросток, минуя взглядом Баглая, обратился к Таратуте:
— Он всех тут угощает?
— Кто это он? — нахмурился Баглай, оскорбленный тоном парня.
— Ну, ты. В Бхилаи ведь тебе жирно платили?
Верунька, наблюдая за Иваном, видела, что он вот-вот взорвется… Побледнел, зубы сжались, еще слово, — и вспыхнет, в драку полезет, как это не раз прежде бывало. Неужели этот сопляк не знает, что перед ним самбист со стальными мускулами, к тому же горяч, заводится с полуоборота… А сопляк продолжал: