Во время этих рассказов обе дамы не переставали ни на минуту наливать себя кипятком, обливались ручьями пота, обтирали мокрые и толстые шеи какими-то тряпками и говорили:
- Ну и где же, позвольте вас спросить, - говорила дама, - где же теперича у людей эта совесть?
- Степанида Петровна! - с глубоким сочувствием ответствовала будочница, захлебнувшаяся дареным чаем$ - красавица ты моя! Ну где же, например, скажите мне на милость, это совесть у людей, я все думаю?..
А между тем именно во имя этой исчезнувшей совести действовала та неблагодарная женщина, которая покинула благотворительную даму и приютилась у портного Данилки.
Это было две недели тому назад.
В одну темную ночь Данилка, "урезавший" сверхъестественную муху, шатался по пустынным и сонным улицам с какой-то крайне убогой женщиной под ручку и вместе с нею оглашал спящий город самыми удалыми песнями. В песнях главным образом преобладал элемент самого скорого отъезда из здешней грустной жизни - куда-то... "Мы наймем себе курьерских, развадчайных лошадей", - пели гуляки темною ночью и шатались по темным улицам.
Наутро Данилка открыл глаза, увидал свою убогую каморку и еще более убогую подругу. Узнал он также, что вместо головы у него на плечах пудовая гиря и что опохмелиться нет никакой возможности. Все это заставило его с грубостью отнестись к приятельнице.
- Это почему такое здесь? Ко дворам бы пора...
- Чуточку только погреюсь, Данил Гордеич. Уйду-с...
- То-то, поспешать бы...
- Уйду, уйду-с! Растоплю печку и побегу...
- Ну, и более ничего, с богом... только всего...
Два полена, выглядывавшие из печки и покрытые снегом, скоро затрещали, в конуре Данилки запахло дымом, пробивавшимся сквозь дырявую печь. Подруга сидела на полу и грелась, ежась плечами.
- Сию минуту уйду-с... - шептала она. - Не побеспокою... Озябла, признаться, бегала... Вам, Данил Гордеич, опохмелиться бы хорошо теперича...
Данила Гордеич, убежденный, что опохмелиться нечем, сурово смотрел на подругу.
- Это мое дело... Боле ничего!
- Право-с... Я, признаться, сбегала... Не угодно ли?.. Это вам для просвежения...
Оборванная женщина подсела к нему и поднесла стакан вина.
- Это ты где же деньги-то взяла? - не изменяя суровости, сказал Данило. - Ты, гляди, по карманам где не нашарила ли?
- Я, признаться, точно что... ну, нету у вас по карманам ничего... Да вы не бойтеся. Я чужого отроду не бирала... Вот щеколду у вас в жилетке нашла, вот она... Извольте. Это вы не беспокойтеся. Кушайте.
- То-то... Вы мастера по чужим карманам нашаривать...
- Нет, нет!.. Где уж нам, голубчик, на чужое льститься...
На свои, признаться, двенадцать копеек сбегала... Кушайте...
Оно освежает...
- Вы это мастера облущить кавалера, - сказал Данило Гордеич и выпил. Выпил он, почувствовал просвежение и продолжал молча смотреть на подругу.
- Все-то разворовано, раскрадено, - говорила она шепотом, прибирая какие-то гвозди и палки, - ишь натекло с окошка-то!.. Аль это у вас некому стену-то заткнуть, ишь несет оттуда, ровно из погреба...
Так шептала она, изредка прибавляя: "сейчас, сейчас, батюшка, уйду", и Данило Гордеич почувствовал, что в этом прибиранье, в этой заботе о просвежении нету никакого желания нашарить в карманах и обокрасть... Думал, думал он, молчал, соображал, но в голове его ничего путного не происходило: не являлось ничего такого, что было ему очень нужно теперь, что ему именно теперь хотелось узнать... Но зато в груди его что-то поднималось и буровило...
- Ну, покорнейше вас благодарю, обогрелась... теперь...
При этих словах грудь портного с боков сдвинуло что-то.
- Ты! - крикнул он весьма громко.
- Что, голубчик?..
- Оставайся!
Женщина изумленно посмотрела на него.
- Не ходить?
- Совсем оставайся... Не пущу!.. Боле ничего!
Данило Гордеич повернулся было спиной к своей уходившей подруге, но тотчас же вскочил и заговорил:
- Да что там? вот разговаривать!.. Беги-ко за водкой...
полштоф!
- Не прогонишь? - чуть не рыдая, говорила женщина. - Голубчик!
- Я говорю, беги!.. Х-хе... Да я их, чертей... Ну-кося, вот эту штуку захвати в кабаке-то оставить.
- Чужая ведь! Данил Гордеич - заказная!
- Расшевеливайся! Заказная! Я их! погоди!.. Да сем-ко я с тобой... Что там!
С этих пор настало новое пьянство, пропивалась заказная работа, пелись песни, постоянно слышались слова: "черт их возьми!", "погоди!", "я их!"
Пьянство это дышало какою-то надеждою и не носило того тягостного оттенка, с которым Данилка пьянствовал до сего времени. Новые чувства, расшевелившиеся в нем, выражались как-то странно. Иной раз он вдруг задумает что-нибудь открыть своей подруге, попытается что-то сообщить и скажет: "Чуешь аи нет, что я говорю?" Потом схватит ее за руку, сожмет ее крепко-накрепко, скажет: "так аль нет?", хлопнет со всего размаха своей ладонью по ладони приятельницы, словно барышник на конной, потом опять начнет ломать ее пальцы в своей руке и заорет:
- Пон-ни-маешь ай нет?
- Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!
- Ну, и боле ничего! Так я говорю?
- Так, так...
- Ну, и шабаш!.. Только всего!
Пропивание чужого добра шло довольно долго. Подруга Данилки, знавшая, что остановить этого пропивания невозможно, заботилась только о том, чтобы друг ее не разбил себе головы: остальное "наживется".
К концу двух недель после первой встречи настала в конуре Данилки тишина и труд...
- Что за шум! - заговорил Мымрецов, появляясь в одну из таких необыкновенно тихих минут. - По какому случаю дебош?
Мымрецову не могло даже представиться, чтобы не было буйства там, где появлялся он.
- Потому, мы не допущаем, чтобы, например, дебош! - продолжал он, хватая Данилку.
- Кузьмич, друг! - завопил портной, - что ты?
- Не бунтуй, бунту не заводи! И теперича женский пол, ежели...
- Женюсь, женюсь, брат! в закон беру, аль ты очумел? за что ж в часть-то? в закон! хоть сейчас под венец.
Мымрецов выпустил шиворот Данилки и остался среди конуры в большом недоумении.
- Что ты? - продолжал Данилка укоризненно. - А я было в намерении моем на брак мой тебя хотел потребовать, но ежели ты меня в поволочку...
Долго Данилка укорял Кузьмича в несправедливости его желаний и развивал планы насчет будущего супружеского счастия с Аленой Андреевной, которой он задумал передать на руки свое добро и хозяйство нажитое. Речи его были до того сильны, что Мымрецов не осмелился снова посягнуть на свободу Данилки, а только прибавил: