3
Аполония Ласак? Что за явление! Я ожидал увидеть простую крестьянку, а в дверях появилась чуть ли не дама со старинного портрета. Черное платье, манжеты и высокий воротник которого отделаны тонким кружевом, разумеется белоснежным и накрахмаленным. На плоской груди — золотая цепочка с крестиком изящной работы. Только лицо у нее грубоватое и костистое, а руки изуродованы ревматизмом. Говорит медленно, с провинциальным акцентом.
Она здоровается, окидывает внимательным взором всю комнату, словно видит ее впервые, смахивает с груди какую-то пылинку, вынимает из рукава платочек, вытирает нос и начинает меня не особенно дружелюбно рассматривать. Взаимный осмотр длится уже достаточно долго и, наконец, становится нестерпимым.
— Милиционер сказал, чтобы я пришла, — говорит Аполония Ласак. Подходит к окну и хочет задернуть шторы, зеленые, из старого плюша.
— Прошу оставить шторы в покое.
— Дует, — отвечает пани Ласак.
— И тем не менее прошу не заслонять окно! — громко приказываю я.
— Как хотите, — говорит женщина и, наконец, садится. Расправляет платье, устраивается поудобнее. Видимо, ей нравится сидеть в этом кресле, хотя она и заявляет: — Сколько раз я говорила, чтобы выкинули эту рухлядь. Только моль из-за нее разводится. Но что удобно — то удобно, надо прямо сказать… А вам что от меня надо? Небось из-за покойника меня позвали? Царствие ему небесное, хоть он и немец.
— Вы не любите немцев?
— А пан их очень любит?
— Пани Ласак, я хочу, чтобы вы мне рассказали, как все тут случилось с этим немцем.
— Не у меня спрашивайте, у Германа. Они с ним земляки.
— Спрошу, разумеется, и у него спрошу. Но ведь и вы можете кое-что рассказать, не так ли?
— Могу. Человек не сова, он все замечает.
— Вот именно. Ну, так как было дело? Приехал в пятницу?
— В четверг. Раненько, еще до завтрака. Машина и сейчас там стоит. Я как увидела эту машину, так сразу и подумала, что это ко мне. От Гомулки.
— От кого?
— Ну, от нашего Гомулки. Ведь я писала ему на тех жуликов из Голчевиц, которые мне, когда я вышла из кооператива, не заплатили за быка. А приехали не от Гомулки, всего лишь немец, царствие ему небесное, хотя они нас и убивали. Он, правда, наверное, нет. Слишком молодой.
— Значит, как? Приехал и прямо сразу тут поселился? Говорил что-нибудь? Спрашивал о ком-либо?
— Еще бы не спрашивал! — Пани Ласак рассмеялась. — Они уж очень охочи выспрашивать. Вытащил какую-то бумажку и лепечет мне. Только я и поняла, что ему нужен Герман. И сразу себе подумала, что они начнут вместе шпионничать.
— Не понимаю. Что значит «шпионничать»?
— Будете мне голову морочить, что не понимаете! Они все время у нас тут шляются. То он турист, то он то, то он это… Вежливые теперь, здороваются, гутен морген, а свое дело знают.
— Какое такое дело, пани Ласак?
— А то вы не понимаете! Я сразу помчалась к уважаемому пану доктору и сказала ему: «К Герману приехал какой-то немец, значит надо бежать в Голчевицы в милицию». Пан доктор мне ответил, чтоб без паники, что он сам пойдет и посмотрит, Пришел, посмотрел на гостя, поболтали между собой по-немецки, Наш ведь пан доктор может по-всякому разговаривать, даже по-латыни, что твой ксендз из Голчевиц. Вернулся он, значит, и сказал, что немец на экскурсию приехал, дворец хочет осмотреть и больше чем на два дня не останется. То ли редактор какой, то ли еще кто… А там — кто его на самом деле знает. Немец — это немец, царствие ему небесное. Пусть пан Германа выспрашивает. Он целую ночь с гостем разговаривал и Труду за водкой в Голчевицы посылал.
— Выпивали?
— Э-э-э… И какая у немцев выпивка? Вы у Германа спросите.
— А как насчет похорон? Вы присутствовали на них?
— Нет.
— Немца после смерти видели?
— Издали.
— Где видели?
— Да здесь.
— Как он лежал?
— Обыкновенно. Как всякий покойник. Готовенький. Прямо сразу бери и в гроб клади.
— Я спрашиваю, в каком положении он лежал.
— Ну, голова его была у кресла, а ноги около камина.
— Как вы думаете, пани Ласак, почему он умер? Ведь он был еще молодой человек.
— Молодой не молодой, с каждым может случиться. Вы лучше повыспрашивайте у Германа.
— Вам не показалось это странным? Приехал человек и сразу умер.
— Меня уже ничем не удивишь. Я много чего на своем веку повидала. Мог бы и не лазить в ту комнату.
— В какую комнату?
Ласак смотрит на дверь, потом, словно чего-то ожидая, на меня. Все время теребит в руках платочек.
— Ах, та комната… — говорю я безразличным тоном. — Та, где шесть стульев?
— Семь, — деловито поправляет меня Ласак. — На столе шесть приборов, а стульев семь. Одного прибора нет. О н не любит тарелок.
— Кто такой, пани Ласак?
— Ну тот, кто там сидит себе…
— Откуда вы знаете, что он не любит тарелок?
— Откуда? Еще бы мне не знать! Уж будет второй год, как я поставила е м у прибор. Прихожу на другой день, чтоб пыль стереть, смотрю — на полу одни черепки. Ничего, думаю, это просто ветер набедокурил. И ставлю, значит, другой прибор. Снова через месяц заглядываю в комнату, смотрю — опять черепки. Ну, видно, е м у не понравилось.
— Кому?
— А я знаю? Е м у. Так все говорят.
— Вы е г о видели?
— А то как же.
— О н старый или молодой?
— А я знаю? Лица-то ведь у него нет.
— Что это вы болтаете, пани Ласак?
— Я знаю, что говорю. Если сказала — нет, значит — нет. О н вот так облокотится и сидит. Как только я войду — уходит. Кое-когда поворчит, словно е м у не по нраву пришлось, что я здесь. Но делать он ничего не делает.
— Куда уходит?
— Вроде в башню. Герман говорит, что о н оттуда смотрит на море.
— И вы не боитесь?
— Раньше не боялась. Но теперь, как этот немец там ужинал…
— Немец там ужинал? С кем?
— Один. Велел накрыть себе на е г о месте… Вы… слышите? О н. Опять пришел. И теперь так каждый день, о!..
Пани Ласак поднимает вверх указательный палец и закрывает глаза. Секундой позже до меня доходит, что я тоже сижу с закрытыми глазами. И слушаю, и слышу… Да, действительно, слышу. Не шаги, но шуршание подошв по полу. Я тут же открываю глаза и замечаю усмешку на лице Ласак. Она очень довольна.
— А вы мне не верили!
— Эта комната как раз над нами?
— Да. Вы слышите? Вот о н уселся.
Ласак снова поднимает палец. Я крепко беру ее за руки и заставляю встать. Она сопротивляется.
— Мы сейчас пойдем туда, — говорю я.
— Нет, — Ласак вцепилась в кресло.
— Вы же сказали, что не боитесь.
— Да… Но теперь… Теперь о н другой, совсем другой. Как убил этого немца, то очень изменился. Я прошу вас, прошу…
Я тяну ее к двери, слабую и растерянную. Только в темном коридоре прихожу в себя. Зажигаю фонарь и беру пани Ласак под руку. Лестница трещит под нашими ногами. Влажной ладонью я нащупываю перила.
— Я умоляю вас!
— Успокойтесь.
— Не надо туда ходить! — Голос пани Ласак срывается и переходит в шепот.
Я отпускаю ее у самых дверей.
Верхний холл пуст. Единственная дверь. Высокая, почти под самый потолок. В замке торчит ключ. Я дергаю ручку, но дверь не подается. У меня не хватает смелости повернуть ключ, хотя за дверью — абсолютная тишина. Только вдалеке ревет море, И больше ничего, ни единого звука.
Наконец решаюсь открыть. Переключаю фонарь на рассеянное освещение, и комнату заливает призрачный серый свет.
Совершенно пусто.
Это значит, что в комнате ничего нет, кроме того самого стола, вокруг которого стоят семь стульев, и черного длинного, как саркофаг, буфета. Два широких окна закрыты темными шторами. И еще дверцы. Маленькие, интимные, врезанные в противоположную стену. Пахнет пылью и истлевшим деревом. Надо будет все это осмотреть днем, конечно, лучше осмотрю при дневном свете… Потом я думаю о следах, которые оставят здесь мои подошвы. В желтом круге света, выхватившем фрагмент запыленного пола, я не вижу ничего, что хотя бы приблизительно походило на отпечаток человеческой ноги. Поднимаю фонарь, вожу лучом света по стенам, он вырывает из темноты трещины в штукатурке, дыры в занавесах на окнах, паутину, застывшую как сталактиты.