Папа первым вытирает губы и спрашивает солдат
- Откуда вы? Кто ваши родители? Чем они занимаются?
Солдаты, старательно, склонив затылки, выбиравшие косточки из своих порций, вздрогнули от неожиданности, словно их поймали на месте преступления, и что-то замычали с полными ртами.
Их тут же атаковали братцы:
- А скажите, что вам приказывают делать в полку? Офицеры на вас не кричат? Не дерутся? А где вы спите? А стрелять из ружья умеете?
Бедные солдатики, на которых напали со всех сторон, растерянно отставляют тарелки. Кому первому отвечать? Или лучше поскорее доесть, чтобы не заставлять себя ждать?
- Дети, дайте людям спокойно поесть! Что вы к ним пристали? Так мы не закончим обед до завтра!
Вносят дымящуюся супницу. Прозрачный бульон отсвечивает золотыми бляшками, морщится шафранной рябью, в нем плавают белые рисинки. Две беленькие вареные курицы, совсем как живые, возлежат на блюде.
- Ну, этот мальчик себя не обидит! А ты, детка? - Мама поворачивается ко мне. - На-ка тебе ножку вот еще морковка, ты же любишь цимес, правда?
Ярко-красная морковка улыбается мне с блюда.
- Кто хочет крылышко?
Куриные крылышки трепещут под мамиными руками. Будто птица вот-вот взлетит. Мама продолжает разделывать и еле успевает раздавать куски.
- Кому шейку? Второе крылышко?
Все уже сомлели. У нас закрываются глаза. Скатерть вся в пятнах.
Трапеза заканчивается при свечах.
В субботу после обеда весь дом засыпает. Только кухарка Хая на ногах. Всю неделю она ждала Шабата, а когда этот день наконец наступал, только и думала, когда же он наконец кончится, чтобы она могла пересмотреть все свои платья, разложить украшения, выбрать что получше, приодеться и пойти гулять. И гулять, гулять сколько влезет...
Но стоит ей открыть свой сундук, как она забывает обо всем на свете. Ощупывает, перетряхивает, перебирает вещи, как прожитые годы.
- Видишь? Это мне подарили на прошлую Пасху. Шляпка моей тогдашней хозяйки, той, что...
- Хватит тебе болтать! Все давно гуляют! - поддевает ее горничная.
- Но в чем я пойду? Нечего надеть!
Наконец - готово. Кухарка расфуфырена, как на свадьбу, в пышном наряде она стала в три раза шире и еле держится на ногах. Новые туфли немилосердно жмут. Хая приосанилась, представив себе, что на нее уже смотрит вся улица.
- Ну как, Саша? Кто скажет, что я простая прислуга? - Она оглядывает себя, вертится перед небольшим дешевым зеркалом. - Гляди, это же настоящий шелк!
Вот она поправила последнюю складку на платье, нацепила шляпу с цветочками и гордой поступью пошла к двери: там, за порогом, другой мир.
Теперь все взоры устремятся только на нее. Все будут оглядываться на ее платье и шляпу, и, как знать, может быть, именно в эту субботу она наконец встретит своего суженого...
Томно покачиваясь на ходу, она повелительным тоном бросает горничной:
- Саша, подай хозяевам чаю, как встанут!
Возвращается Хая спустя час или два, изнурившись больше, чем за целую неделю на кухне. В доме уже полно народу, все собрались на исход субботы. Гости нараспев цитируют друг другу слова раввина, толкуют их кто во что горазд.
- Как говорится в этом стихе? По-моему...
Дело доходит чуть не до ссоры. Но тут на стол подают холодную рыбу, и споры прекращаются.
Понемногу смеркается.
Папа выглядывает в окно: не взошла ли вместе с молодым месяцем первая звезда? Он даже выходит во двор.
В торжественном лунном свете мой папа, такой большой, вдруг становится маленьким.
Я проскальзываю за ним следом.
- Будешь зажигать свечу на хавдалу, папа, да? [Хавдала - церемония завершения священного дня с возжиганием особой свечи]
Мы возвращаемся в дом. Я несу толстую витую свечу, оплывшую воском, точно каплями трудового пота... Она горит широким, густым пламенем. Папа гасит ее, погружая в бокал с вином, вино льется через край на скатерть.
- Доброй недели!
- Доброй недели! - отзывается мама, а про себя думает: "Хоть бы она и правда была доброй, новая неделя!"
И тень будничных забот ложится на ее лицо.
НАСТАВНИК
Во двор легкой тенью скользит старенький ребе, наш учитель.
При виде его у меня екает сердце.
Маленький, сухонький, он жмется к стенкам, будто боится кого-нибудь задеть. Выцветшее зеленовато-черное пальтецо еле прикрывает его узкие плечи. Жалко свисает облезлая козлиная бородка.
- Ну что, Башенька? Выучила алфавит? Поди, позови Абрашку. Сегодня мы постараемся хорошо заниматься, да?
- Абрашка! Абрашка! Ребе пришел! - Я бегу в дом.
Но брат уж конечно и сам видел ребе. И шепчет мне из укромного местечка, куда всегда запирается, когда приходит время урока:
- Поди пока что дай ему чаю с вареньем.
- Но ты придешь? - шепчу я в дверную щелку. - Не могу же я все время сидеть с ним одна.
- Иди-иди, я скоро приду. Скажи, что у меня болит живот!
Ребе подходит к столу.
Вздыхает, сморкается, протирает очки и берет понюшку табака. А взбодрившись, раскрывает и принимается листать молитвенник, который у него всегда с собой.
- Ну-с... Где же вы, детки? - Он поднимает голову не отрывая пальца от страницы.
Я здесь, ребе. Вот, хотите чаю? - Я ставлю рядом с молитвенником стакан горячего чая.
Пар от него затуманивает стекла очков ребе. Вишневый дух щекочет ноздри.
Ребе отхлебывает глоточек, обжигается. Но не отодвигает стакан, пока не допивает до конца.
- Налить вам еще чаю, ребе? - И, не дожидаясь ответа, я хватаю пустой стакан и бегу на кухню.
- А где Абрамеле? Он дома?
Старый учитель велит мне перестать таскать чай.
- Да, ребе, сейчас я его позову. Он сказал, что скоро придет.
- Абрашка! - колочу я в дверь. - Учитель ждет! Выходи!
- А ты ему чаю давала? С вареньем?
- Три стакана! Его уже тошнит от этого варенья! Я боюсь... выходи сейчас же!
- Я что, виноват? Не могу я выйти. У меня и вправду живот разболелся!
Врет Абрашка, знаю я его. Ничего у него не болит. Просто тянет время.
Я плетусь назад, к учителю. Он сидит смущенный, перед пустым стаканом.
- Еще стаканчик, ребе? В самовар как раз, я видела, подложили горячих углей. - И, прежде чем ребе успел ответить, беру его стакан.
Ставить полный стакан на стол мне стыдно. Стыди смотреть ребе в глаза. От горячего чая его разморило, начинают моргать глаза.
Мне вдруг становится страшно. Может, ребе дурно? Ага! Он сидит как ватный, закрыв глаза и уронив голову.
Смотрю на него и не узнаю. Он стал совсем-совсем дряхлым. Его хилое туловище скрыто столом, видны только высохшее лицо и бороденка.
Я только теперь замечаю, какой у него изможденный вид, какая тоненькая шея. Он желтее пожелтевших страниц так и оставшегося лежать раскрытым на столе молитвенника. Усы и кончики пальцев тоже желтые - от табака.
Он и правда такой старый? Может, это его убогое пальто пахнет старостью?
"Что, если, - думаю я, - ребе не сможет сам добраться до дому? Может, надо сказать его родным, чтобы пришли за ним? А кто знает, где он живет? Есть ли у него дети? Интересно, они тоже такие замухрышки?"
Да никого у него нет... у меня сжимается сердце. Ребе один на свете, как валун посреди поля.
Хорошо, что он уснул и не видит, как я краснею. Мне кажется, он уснул не от выпитого сладкого чая, а от огорчения. Мы не хотим с ним заниматься. А он такой кроткий, он хочет, чтобы мы по меньшей мере выучили алфавит и, по его выражению, "одолели хоть строчку из Библии".
Но почему же он боится и слово нам сказать? Уж лучше бы кричал! Ведь дети ему не "хозяева"!
А мы, дураки, жалеем ребе, только когда он спит!
Мне хочется сказать ему, что с сегодняшнего дня, клянусь, я буду прилежно учиться и не буду больше упаивать его чаем. Но тише! Я, кажется, шепчу слишком громко. Еще разбужу его...
И я сижу не шевелясь.