Приведу два примера.
В 1928 году, будучи студентом Московского университета, я впервые был призван в армию на двухмесячный сбор в территориальную часть. Там я встретился с воспитанниками полка - бывшими беспризорными. О них написана моя первая пьеса "Винтовка № 492116". Но толчком к написанию "Винтовки" послужили не столько впечатления от встречи с ребятами, сколько мои собственные мысли и переживания, связанные с первым погружением в воинскую среду. Для меня и моих товарищей оно не прошло безболезненно: во всех нас гнездился в той или иной степени анархизм штатских людей. И потребовалось некоторое время, чтобы мы почувствовали вкус к жестко организованной жизни военного лагеря, ощутили ее своеобразную поэзию. Кстати сказать, моя пьеса вначале имела задиристый подзаголовок: "Опыт поэтизации воинского устава".
Сходная проблема волновала меня, когда я писал свою единственную историческую пьесу. События "Труса" происходят в годы первой русской революции. Главный герой пьесы ефрейтор Дорофей Семеняк - лицо историческое. О его существовании я узнал случайно.
Много лет назад, еще до поступления в университет, обстоятельства закинули меня на одну из станций Савеловской железной дороги. Пришлось переночевать на вокзале, в пустом и холодном помещении. Мне не спалось, от нечего делать я стал разглядывать запыленную фотовитрину, и мое внимание привлекла фотография, изображавшая солдата в бескозырке, с твердыми светлыми глазами на скуластом лице. Под фотографией была приклеена узкая полоска бумаги, на которой написано, что ефрейтор железнодорожного батальона Дорофей Семеняк был большевиком и расстрелян в 1905 году за убийство прапорщика Золотарева, издевавшегося над солдатами.
Большевик - и индивидуальный террор?
Приземистый тускло освещенный вокзал, потные оконца привокзальных строений и служб, перрон с традиционным медным колоколом, вороньи гнезда на редких соснах - на всем пейзаже лежала печать чего-то старорежимного. И моему заработавшему воображению было легко перенестись на двадцать лет назад и представить себе, как выглядел этот вокзал во время всеобщей железнодорожной забастовки, когда движение на линии поддерживалось при помощи правительственных войск. В зале третьего класса - солдаты, в первом классе - офицеры. К проходящему поезду выстраивается караул под командой офицера... Офицера зовут прапорщик Золотарев.
Так родилась на свет вводная ремарка. Пьеса же была написана ровно через десять лет, много позже "Винтовки".
За эти годы я несколько раз предпринимал попытки что-нибудь узнать о Дорофее Семеняке и его трагической гибели. Материалов о Семеняке я не нашел, но в процессе поисков прочел довольно много книг по истории русского революционного движения. И постепенно в моем сознании начала складываться собственная версия убийства Золотарева.
Золотарева убил не Семеняк.
Кто же?
Его убил другой солдат, человек сильный и честный, но лишенный партийной закалки, подверженный анархическим влияниям. Убил, переступив через запрет организации и поставив под удар общее дело. Убил, пылая благородным гневом, не стерпев обиды.
"Другой солдат" получает имя и фамилию. Его зовут Василием Барыкиным. Он искренне предан Дорофею. И даже свое преступление совершает из любви к нему. Выясняется, что прапорщик ненавидел Дорофея и всячески к нему придирался.
Почему?
Потому что угадывал под маской образцового солдата сильного врага. Конечно же, Семеняк был образцовым солдатом - недаром он имеет чин ефрейтора. Профессиональный революционер, он превосходно законспирирован. У начальства он на хорошем счету. У всех, кроме Золотарева.
Почему же Золотарев понимает то, чего не понимают другие офицеры?
Потому что Золотарев - палач и жертва в одном лице. Его чувствительность обострена. Этот прапорщик военного времени, недоучка, выходец из мещанской среды - случайный человек в офицерской компании. Его самолюбие подвергается непрерывным уколам. Свои обиды он срывает на солдатах.
Тогда почему же обвинение в убийстве Золотарева падает на Семеняка, а не на Барыкина?
Так складываются обстоятельства. Все улики падают на Дорофея. Конечно, Дорофей мог легко доказать свое alibi. Но он этого не делает. Больше того, он сознается в убийстве.
Так родилась кульминационная сцена пьесы - сцена на дороге. Василий ведет в тюрьму Дорофея. Происходит бурное объяснение.
Василий сознается в убийстве и хочет заявить об этом следствию. Дорофей запрещает. Если Золотарева убил Семеняк - убийство легко объяснить личной местью. Дело будет замято. Если убил Василий, вскроется подпольная группа.
Ситуация становится трагической.
"Трус" был поставлен впервые в 1935 году. Я назвал пьесу "опыт трагедии". Жанр только нащупывался. И лишь совсем недавно "отыскался след Тарасов". Мне написали товарищи из Дмитровского краеведческого музея. Они просили прислать им "Труса" и поделиться материалами о Семеняке. Вероятно, они были очень удивлены, узнав, что, кроме фотографии, виденной мной на вокзале тридцать лет назад, я не располагаю никакими материалами. Мне была предоставлена возможность ознакомиться с тем немногим, чем располагал музей. С глубоким волнением я перебирал несколько пожелтевших листков и фотографий.
Моя версия осталась неопровергнутой.
Подведем некоторые итоги. Очевидно, что замысел "Винтовки" и замысел "Труса" формировались различными путями. И столь же очевидна близость проблематики этих двух ранних пьес: и тут и там мелкобуржуазный анархизм вступает в конфликт с организованностью и дисциплиной.
Теперь, через много лет, мне легче разобраться, почему именно эти проблемы волновали меня больше других. Вероятно, потому, что решался вопрос о моем собственном жизненном пути.
Часто ли прототипами действующих лиц являются для меня живые люди? Не часто, а всегда. Но никогда этим прототипом не бывает один человек. Персонаж всегда заключает в себе черты многих людей, иначе он никому не интересен. Причем это не смесь, а сплав. Плавление же, как известно, происходит только при высоких температурах.
Конечно, бывает всякое. Бывают неудачные сплавы. Со шлаковыми примесями. Бывает, что в тигель для плавления по ошибке или недостатку дарования попадают черты, взятые не у живых людей, а из книг. Бумага не плавится, а горит. И от персонажа начинает попахивать дымком литературщины.
Бывает, что напишешь какую-нибудь фигуру (чаще всего отрицательную), и ее начинают узнавать. Звонят: "Здорово ты такого-то вывел..." или: "Напрасно ты его зацепил, он в общем парень ничего..."
Тут надо разобраться, что к чему.
Когда-то слово "пасквиль" не было ругательным. Существовал такой литературный жанр. Пасквилем называлось литературное произведение, в котором открыто выводились (в том числе и на сцену) реально существующие современники. Жанр этот умер, а слово осталось.
Пасквили меня не интересуют, и большинство описанных выше звонков основано на недоразумении. Я никого не "вывожу". Всякий образ заключает в себе и обобщенно типическое, и индивидуально неповторимое. Если мысль о сходстве возникла по существу, драматург должен быть счастлив: значит, ему удалось подметить и обобщить что-то, свойственное не одному человеку. Если речь идет о неповторимой черте - чаще всего это только краска, блик, деталь, которые рассыпаны всюду и которыми писатель пользуется, не всегда отдавая себе отчет, где он их подхватил.
Мы знаем из истории литературы: у редкого писателя не было осложнений из-за того, что конкретные люди принимали написанное на свой счет. Будучи польщены, они молчали или хвастались. Уязвленные вламывались в амбицию и даже подавали в суд. Поводы были разные: совпадение фамилий, профессий и биографических деталей, сходство между сюжетом произведения и жизненными ситуациями.
Подавляющее большинство этих претензий основано на недоразумениях. Писатель не должен ставить перед собой задачу опорочить (или прославить) средствами искусства определенного человека. Это задача, недостойная искусства и тем самым выходящая за его пределы. Писатель имеет дело с явлением, характером, а не с частными лицами.