Гоголем разработан и введен в литературу не только метод реалистического изображения, но и не менее многозначительный метод авторской оценки изображаемого. Богатство и тонкость оттенков гоголевских оценок изумительны. Гоголь знает и легкую насмешку, и острую иронию, и „электрический, живительный“ смех превосходства над изображаемым, и ноты глубокого негодования. Еще в 1835 г. Белинский боролся с поверхностным представлением о Гоголе как о писателе, умеющем „смешить“, и разъяснял, что юмор Гоголя основан не на поисках смешного самого по себе, а на глубоком раскрытии жизни во всем ее многообразии. Это делает гоголевское творчество своеобразным и значительным явлением не только русского, но и общеевропейского масштаба: если Гейне и великие английские реалисты Диккенс и Теккерей могут быть с Гоголем сопоставлены, то в классической французской литературе первой половины XIX века гоголевскому юмору нет соответствия. Напротив, вся последующая русская литература, от Тургенева и Гончарова до Чехова и Горького, отмечена юмором, имеющим, при всех индивидуальных особенностях этих писателей, общий источник в гоголевском творчестве.

Но Гоголь мог выходить и за пределы юмора в непосредственный лирический пафос — там, где он касался высших для него ценностей: своего писательского призвания и судьбы родного народа. Впечатление от его поэмы слагается из совокупности всех составляющих ее элементов — от реалистических разоблачений до страниц лирических раздумий. Сопоставление мрачного настоящего с надеждами на будущее, с верой в народные силы — делает первый том „Мертвых душ“ особенно глубоким и значительным. Так именно восприняли поэму Гоголя его прогрессивные современники — Белинский и Герцен.

VI.

Восхищаясь „Мертвыми душами“, „Шинелью“ и „Театральным разъездом“, восторженно приветствуя новые редакции „Тараса Бульбы“ и „Ревизора“, перечитывая „Вечера“, „Миргород“ и первые петербургские повести, борясь на первых представлениях „Женитьбы“ и „Игроков“ с отрицавшими Гоголя обывателями-рутинерами, — поклонники Гоголя не могли предвидеть, к чему приведет его тот „предуготовительный процесс“, который наблюдал Анненков в 1841 году. На целых три года Гоголь исчез из литературы вовсе, а новые его выступления, начавшиеся с лета 1846 г., могли вызвать только недоумение друзей Гоголя и злорадство его врагов. Гоголь нарушил трехлетнее молчание статьей „Об Одиссее, переводимой Жуковским“. Статья появилась летом 1846 года в „Московских Ведомостях“, в „Современнике“ Плетнева и в „Москвитянине“ Погодина. Это была не столько литературно-критическая статья, сколько публицистика и притом публицистика право-оппортунистического толка. Гоголь приветствовал появление Одиссеи „именно в нынешнее время… когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедывания новых, еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине“. Мысли о „желанной середине“ между идеями реакции и революции пока еще никак не конкретизировались Гоголем, но объективно призыв его вернуться к патриархальности Гомеровых времен в обстановке разгоравшейся классовой борьбы, накануне явно неизбежного падения крепостничества, звучал призывом к застою и отрицанием всякого прогресса. О каком-то повороте в мировоззрении Гоголя свидетельствовало и предисловие ко второму изданию „Мертвых душ“, появившееся в октябре того же года: оно было написано в неожиданном для Гоголя тоне покаяния и самоуничижения. Внушали тревогу и слухи о „развязке“, написанной к „Ревизору“ и толковавшей всю комедию как моралистическую аллегорию. Наконец, самые тревожные предположения подтвердились, когда в начале 1847 г. вышла в свет новая книга Гоголя „Выбранные места из переписки с друзьями“. В этой книге писем-статей, лишь отчасти литературного характера, а больше характера интимной исповеди или проповеднической дидактики, всё поражало глубоким контрастом с прежними книгами Гоголя: и религиозный пиэтизм в ортодоксально-церковной форме, и ноты пренебрежительного отношения к собственному творчеству, которому предпочиталось раскрываемое лишь в намеках „душевное дело“, и общий тон моралистической проповеди, и самое содержание этой проповеди — философия личного самоусовершенствования, по сути дела отрицавшая все общественные задачи — и, наконец, социально-политические декларации, смысл которых сводился к оправданию и защите „патриархального“, т. е. абсолютистского и крепостнического строя.

Книга Гоголя вызвала единодушный отпор в разнообразных слоях общества. Только в самом узком кругу единомышленников раздались сочувственные отклики, да Булгарин злорадно приветствовал обращение недавнего врага на „истинный“ путь. В официально-бюрократических и церковных кругах книга не была принята — как слишком независимая, говорившая всё же своим языком, а не языком казенных прописей. Официальной России показалась опасной своеобразная гражданская тревога Гоголя, а попытка давать уроки правительству воспринята была как дерзость, и книга могла появиться в свет только с цензурными купюрами. Неприемлемой оказалась книга и для славянофильских кругов, так как во многом выходила из рамок славянофильской догмы.

Наконец, само собою разумеется, что вся передовая общественность отвергла с негодованием книгу, реакционную в самом своем существе, звавшую назад, а не вперед. Голосом этой общественности стал Белинский в своем знаменитом гневно-обличительном письме к Гоголю из Зальцбрунна — письме, в котором В. И. Ленин видел „одно из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору“ („Из прошлого рабочей печати в России“, 1914).[16]

Чем же объяснить, что великий художник-обличитель, один из вождей народа „на пути сознания, развития и прогресса“, — оказался в стане реакции? Раз навсегда нужно отбросить представления, будто „Выбранные места“ лишь выразили теоретически то, что всегда заключалось в гоголевской творческой практике, что теми же самыми идейными стимулами — желанием „служить своему классу“ — вызваны и „Вечера“, и „Ревизор“, и „Выбранные места“, и обе части „Мертвых душ“. Такому упрощенному истолкованию творческого пути Гоголя противоречит всё: и сравнительный литературный анализ, обязывающий отделить Гоголя от хора официально-благонамеренной литературы, и показания осведомленных современников (Анненков), и неопровержимые данные о кризисе, действительно пережитом Гоголем в начале 40-х годов и, наконец, определение этого кризиса самим Гоголем: „крутой поворот“.

Причины этого „поворота“ сложны и многообразны. В конечном счете он обусловлен всей российской социально-экономической действительностью, неразвитостью общественных отношений в России, недостаточной организованностью прогрессивных демократических сил. Но эти общие причины не объясняют до конца индивидуального случая гоголевской позиции: в тех же условиях Белинский и Герцен пошли по иному пути. Нельзя преуменьшать значение среды, окружившей Гоголя и боровшейся за него; нельзя преуменьшать всей совокупности впечатлений личной его жизни. В свое время серьезное внимание на эти данные обратил Чернышевский, располагавший значительно меньшим биографическим материалом, чем наше время. Внутренняя логика развития Гоголя — выработка в нем общих теоретических основ мировоззрения протекала в конкретной обстановке, игравшей большую и важную роль. Травля после „Ревизора“, бегство из России, впечатления капиталистического Запада и „уединенного“ Рима, смерть Пушкина, чувство оторванности от родины, наконец, целый сплав различных, но, в общем, одинаково направленных влияний — при почти полном отсутствии противодействий — делали свое дело. К личным влияниям на Гоголя нужно отнестись со всей серьезностью. В борьбе за Гоголя реакция была представлена значительными силами. Три имени должны быть здесь названы в первую очередь: Жуковский, Плетнев и Языков. В сознании Гоголя связь с ними была продолжением давней связи с Пушкиным и его кругом. На самом деле это было далеко не так: Жуковский был для Пушкина литературным учителем и лично-близким человеком, но отнюдь не идейным руководителем; основы религиозного идеализма Жуковского были чужды Пушкину; между тем, после смерти Пушкина и в годы общения с Гоголем они оформлялись в тот пиэтизм „протестантского“ типа, который в самом Жуковском, а еще больше в Гоголе своеобразно сочетался с православно-церковными настроениями. В кругу тех же тенденций были Плетнев и Языков, оба к началу 40-х годов существенно отошедшие от настроений 30-х годов. С Языковым Гоголь сблизился как равный; Жуковский оставался для него авторитетом и образцом, но известное расстояние между ними всегда оставалось; что же касается Плетнева, то он активно вмешивался в личную идейную и литературную жизнь Гоголя. Именно Плетнев был непосредственным вдохновителем гоголевской „Переписки с друзьями“. 2 октября 1844 г. Плетнев написал Гоголю письмо обличительное и в то же время увещательное: он призывал Гоголя стать на новый писательский путь. „Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, — писал Гоголю Плетнев — должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения… Из гения-самоучки — убеждал Плетнев — ты возвысишься, как Гете, до гения-художника и гения-просветителя“. Само по себе письмо Плетнева, конечно, недостаточно для объяснения „крутого поворота“ в Гоголе, но включенное в сложный ряд воздействий, оно должно быть учтено как оказавшее свое влияние. С другой стороны — активно боролись за Гоголя и пытались воздействовать на него московские славянофилы, и энергичнее всех молодой Константин Аксаков, а также их противники в подробностях и союзники по существу — представители „официальной народности“ Погодин и Шевырев. Постепенное охлаждение давних личных отношений с Погодиным как бы уравновешивалось новой дружбой с Шевыревым; совместные влияния Аксаковых и Шевырева не были безрезультатны. Не подчиняясь всецело славянофильскому учению, Гоголь проникся идеями национального миссионизма и идеализацией патриархальных основ общественной жизни.

вернуться

16

Сочинения В. И. Ленина, 3-е изд., т. XVII, стр. 341.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: