– Я помешала вам работать, – сказала Маргарита в свое извинение, садясь на стул около поместившихся на диване стариков.
– Какая это работа, скорее забава, – возразил старый живописец. – Определенной работы у меня теперь нет, так я доканчиваю начатый несколько лет тому назад пейзаж. Правда, он подвигается медленно. Я совсем ослеп на один глаз, да и другим вижу плохо, так что могу работать только при дневном свете.
– Вас лишили заработка? – спросила Маргарита, идя прямо к цели.
– Да, мужу отказали, – подтвердила с горечью госпожа Ленц, – отказали как поденщику, потому что он добросовестный художник и не может поспевать за молодыми бездарными пачкунами.
– Ганнхен! – с укоризной прервал он жену.
– Нет, милый Эрнст, кроме меня, некому сказать, – возразила она, и на ее рассерженном лице появилась печальная улыбка. – Неужели мне перестать быть на старости лет тем, кем я была всю жизнь, – адвокатом моего слишком скромного, доброго мужа.
Он покачал седой головой.
– Однако будем справедливы, милая жена, – сказал он кротко. – В последние два года я из-за болезни глаз не мог выполнять столько работы, чтобы получать постоянное жалованье; я это сказал прямо и просил поштучной оплаты, но молодой хозяин и слышать не хочет об этом. Конечно, он может распоряжаться, как ему угодно, хотя он еще несовершеннолетний. И духовное завещание пока не вскрыто. Да, на это завещание надеются многие из старых рабочих в Дамбахе, с которыми случилось то же, что и со мной.
Маргарита знала от тети Софи, что существовало завещание отца, которое должно было быть вскрыто на днях, но тетя упомянула ей об этом вскользь, так как сама не знала никаких подробностей.
Это и сказала молодая девушка в ответ на устремленный на нее полный напряженного ожидания взгляд старика. Она не придавала этому факту большого значения, ей даже в голову не приходило, что последняя воля покойника, выраженная в его завещании, могла уничтожить все самовольные распоряжения Рейнгольда.
– Боже, – воскликнула она горячо, – так вы думаете, что завещание может многое изменить?
– Оно должно изменить, и изменит многое, – твердо и решительно заявила госпожа Ленц, возвышая голос.
Маргарита на минуту онемела от изумления, смотря в голубые глаза старухи, все еще прекрасные и сверкающие сейчас горячим внутренним удовлетворением.
– Ну, хорошо, – прибавила она потом с упреком, – зачем же вы тогда поступаете так бесчеловечно с вашим ребенком, посылая его на улицу петь из-за денег?
Госпожа Ленц вздрогнула и вскочила на ноги. Она забыла, что почти не могла ходить, и не чувствовала в эту минуту ни боли, ни слабости.
– Бесчеловечны? Мы? К нашему ребенку! Да ведь он наш кумир, им мы только и живем! – воскликнула она вне себя.
Старый живописец схватил ее за руку, стараясь успокоить.
– Не волнуйся, моя дорогая! – уговаривал он ее, кротко улыбаясь. – Ведь ты знаешь, Ганнхен, что мы никогда не поступали жестоко, с кем бы то ни было, а не только с нашим мальчиком. Вы слышали, как он пел? – обратился он к Маргарите.
– Да, перед нашим домом, и сердце у меня больно сжалось: такой холод, у него стынет дыхание, и он наверняка простудится.
Господин Ленц покачал головой.
– Мальчуган сам приучил себя ко всякому холоду; комната тесна для его голоса, и он поет то из слухового окна на чердаке, то на открытой галерее и в метель, и в бурю – за ним не углядишь.
Говоря это, он встал, нежно обнял жену за талию и усадил ее в угол дивана.
– Сядь, мое сокровище, тебе больно стоять, и успокойся хоть ради твоего старика, тебе вредно волноваться! Вы представить себе не можете, фрейлейн, сколько горячей любви в этом сердце, – сказал он молодой девушке, садясь рядом с женой. – Казалось бы, преданность и жертвы, приносимые детям, должны истощить силу материнской любви, но родятся внуки, а бабушка, защищая их, все та же львица, которой была в молодости.
Маргарита с горечью вспомнила о старой даме в верхнем этаже главного дома, которой и дети, и внуки служили только ступенями для собственного возвышения.
– Смотрите, вон у теплой печки стоят башмаки, а в ней греется пиво, все это для нашего странствующего певца, – продолжал он. – Мальчик вернется, сияющий от радости, – ведь, по его мнению, он теперь делает важное дело: заботится о своих дедушке и бабушке.
Старик, улыбаясь, вытер из-под очков навернувшиеся слезы умиления.
– Да, после того как молодой хозяин мне отказал, пришлось нам пережить несколько бедственных дней, – заговорил он снова. – Мы заплатили за платье и обувь Макса, запаслись углем, и у нас ничего не осталось, так как деньги, на которые мы рассчитывали жить, неожиданно были у нас отняты. И вот в один прекрасный вечер мы оказались без копейки и не знали, что будем, есть завтра. Я хотел продать пару серебряных ложек, но вот она, – указал он нежным взглядом на жену, – меня предупредила: вынула из комода вышивания, сработанные ее искусными руками в часы досуга, и отправилась с Максом в лавки. Как ни тяжело ей было идти, там она не только распродала свои работы, но и получила заказы на новые. Пришлось мне дожить до того на старости лет, что меня кормит рука, на которую я когда-то надел обручальное кольцо, твердо уверенный, что моя жена будет жить, как принцесса. Вот видите, какова жизнь художника и как обманчивы его надежды!
– Эрнст! – прервала его госпожа Ленц, грозя пальцем. – Зачем ты заставляешь фрейлейн Лампрехт думать, что я, выходя за тебя замуж, мечтала о праздной жизни? Я никогда не любила бить баклуши, у меня для этого слишком живой характер! Делать что-нибудь полезное – было всегда моей жизнью, и эту черту моего характера унаследовал и Макс. «Бабушка, – сказал он на обратном пути, – завтра я поступлю в хор странствующих учеников. Господин кантор сказал мне, что ему нужен для хора маленький мальчик с таким голосом, как у меня, а мальчики получают там много денег!»
– Мы старались его отговорить, – перебил ее господин Ленц, – но он стоял на своем и просил, и плакал, и ласкался, пока моя жена, наконец, не согласилась.
– Но не из-за заработка! – горячо запротестовала она. – Не думайте этого, бога ради. Заработанные им деньги лежат нетронутыми в шкатулке, они будут храниться как воспоминание о том времени, когда горькая нужда внушила ребенку мысль петь, чтобы зарабатывать себе на хлеб, перед домом, который…
– Ганнхен! – серьезно и внушительно остановил ее старик.
Она крепко сжала губы и устремила свой выразительный взгляд в противоположное окно на скованный морозом ландшафт. Она была полна жаждой мести.
– С тех пор как ребенок приехал на свою немецкую родину, он видел только дурное обращение от жителей большого, гордого дома, – проговорила она в сердцах, стиснув зубы и все еще отвернувшись. – Он недостоин был ступать на драгоценный гравий двора и осквернял своими ручками и книжками во время занятий стол под липами. Его даже не допустили к гробу.
Она не кончила и закрыла лицо руками.
– Болезнь сделала брата мизантропом, не судите его строго, мы все страдаем от его раздражительности, – кротко убеждала ее Маргарита. – Но я знаю, что мой отец любил маленького Макса, так же как любят его все в доме. Он говорил незадолго до смерти, что хочет устроить судьбу мальчика, поэтому я и пришла к вам. Ему было бы, наверно, больно видеть, как прелестный ребенок поет у дверей, и я прошу вас запретить это с нынешнего дня вашему внуку и доставить мне радость. И она, вся, покраснев, опустила руку в карман.
– Нет, не надо милостыни! – со страстной запальчивостью вскрикнула госпожа Ленц, схватив молодую девушку за руку. – Не надо милостыни! – повторила она спокойнее, увидев, что Маргарита вынула, пустую руку из кармана. – Я знаю, что вы хотите нам добра. У вас всегда было доброе, благородное сердце. Кому же это знать, как не мне. Вас я не могу ни в чем упрекнуть! Но оставьте и нам гордое сознание, что мы сами отвратили угрожающий нам удар. Посмотрите, – она показала на большую корзину у окна, доверху наполненную пестрым вязаньем и вышивками, – это все оконченная работа! Мы проживем на это некоторое время, а там Бог нам поможет! Клянусь вам всем святым, что Макс больше не будет петь на улице! Он погорюет, но что же делать.