— К сожалению, я не такой сильный человек, каким был он. — Дмитрий Кириллович посмотрел на скульптуру. — Наверное, Сергей Сергеевич и в любви был более счастлив, определенен, что ли… Но не подумай, будто жалуюсь. Нет и нет, с Ольгой я действительно счастлив… Ты, видимо, имела в виду какие-то ее недостатки, слабости…
Таня вновь кивнула.
— В чем-то пытаюсь помочь, подсказать. Может быть, не очень настойчиво. Верно: есть такое, признаюсь. Тут надо подумать. Действительно, политика нейтралитета — не лучший вариант укрепления семьи. Подумаю, обещаю. Хотя в меру. Слишком многого требовать — это пользы не даст. В нормальной семье, как я понимаю, Танюша, должно быть согласие, а не диктат и подчинение. Мне сорок шесть лет, и я научился быть снисходительным, научился прощать. Не сразу пришел к этому. Далеко не сразу. В молодые годы каждый уверен, что лично он лучше других — благороднее, талантливее, умнее. Ведь приятно и удобно так думать. Но с годами понимаешь: в тебе уйма недостатков, ты ничуть не лучше остальных. А когда с горечью осознаешь это — и прекрасно, что осознаешь, — то и становишься снисходительнее к людям, добрее. Хотя сказать, что в свои сорок шесть я такой уж мудрый и все знаю… куда там! К сожалению… Даже с тобой взять. Еще совсем недавно будто в своей отгороженной крепости жил. Теперь, кажется, стены сломаны. Верно?
— Верно, — улыбнулась Таня. — Знаете, Дмитрий Кириллович, мне почему-то больше не хочется говорить вам «вы». Не обидитесь, если…
— Правильно, Танечка! Рушь ее до конца, стену эту.
Таня снова прижалась щекой к его плечу и, нахмурив пушистые брови, сказала:
— Тогда спокойной ночи тебе… отец.
— Спи, дочка, — сказал Дмитрий Кириллович.
Глава тридцать девятая
Когда Анна Ивановна пришла из больницы, то, пораженная обновленной квартирой, долго не могла привыкнуть к ней, насмотреться. В ней и самой родилось нетерпеливое, радостное желание что-то улучшить, обновить. Костя и не знал, что у матери уже года три хранились впрок купленные тюлевые занавески на окна. Выморила, подшила снизу, пустила тесьму, оставив, сколько требовалось, аккуратных петелек, разгладила занавески утюгом и повесила на карнизах.
Костя не для того, чтобы польстить матери, а от души сказал:
— Ну, мама, ты всех переплюнула!
Была у Анны Ивановны и тайная мысль потратить сотню на покрывало желтого цвета с крупными красивыми розами. Очень бы к золотистым обоям подошло это покрывало. А то очень уж убого смотрится кровать со старым-то — вытерлось, поблекло, по краям посеклось. И сотня была у Анны Ивановны… Да только ведь надо думать и о том, чтобы как-то отблагодарить добрых людей. Шутка ли, столько затратили сил, времени, инструмент всякий предоставили, а краска «слоновая кость» — вообще за их счет.
С сыном поделилась. Как не делиться — совсем взрослый стал, такой ремонтище без ее помощи осилил. Подумал Костя, выключил телевизор, серые большие глаза на мать уставил. Потом качнул головой:
— Нет, мама, деньгами платить — не то. Да и не возьмут. Ни за что не возьмут. Тут плата другая должна быть…
— Вещь хорошую купить, да?
— Не то, — поморщился Костя. — Отношением надо. Вот если какая беда, несчастье случится у них, то я… ну все сделаю. Себе не стану делать, а им… Они же руку помощи протянули нам. Понимаешь? Не из какой-то корысти, понимаешь?
— Как не понять, — согласилась Анна Ивановна. — Я и сама видела — от души помогают. Хорошие люди.
— Но деньги все-таки не трать. Пусть лежат, ты их не трогай.
— Отцу что купить? Зимнее пальто у него хорошее. Шапку только…
— Не для таких вещей. Вдруг захочет фотоаппарат себе купить. Вот у меня друг, Курочкин, он и ремонт помогал делать, так знаешь какую хорошую камеру купил. Снимать учится. Может, и я рискнул бы купить, да, видишь, — кивнул он на телевизор, — пришлось инвалида чинить. И не знаю ведь, какой аппарат ему больше нравится, — сам пусть выбирает.
Ни словом Анна Ивановна не возразила. Во всем верила сыну. Раз так говорит, значит, надо.
А покрывало, желтое, шелковое, с цветами, все-таки купила. Исхитрилась, сэкономила, в кассе взаимопомощи взяла. Не могла не купить. Вдруг разберут? Народ хватает, денег у всех много. Хорошо стали жить.
Ну теперь квартира — любо-дорого посмотреть. Еще смена не кончилась, еще окончательно процент выработки не подбит, а уже с нетерпением думает: скорей бы домой, в свою квартиру.
Прихода мужа Анна Ивановна ждала с большим нетерпением, совсем как молодая. Да она, и правда, не старая. Морщин нет, шея гладкая… Седина вот посверкивает. Так можно подкрасить волосы. Воротник Костя купил красивый. Кружевной, белый, к любому платью. На десять лет, говорит, молодит. Что на десять, прибавил, конечно… А так — безусловно освежает. Ну, а значит и молодит.
Вернулся Петр Семенович к первому ноября, как ему и обещали. Перед этим сказал, чтобы за ним не приезжали, придет сам. О том, что в квартире сделан ремонт, знал. Не могла Анна Ивановна скрыть этого. Но как и что — понятие имел смутное. Тут у Анны Ивановны, помнившей строгий наказ сына, выдержки все же хватило.
— Да сделали, — поспешно говорила она. — Сам увидишь.
Ключа от квартиры у Петра Семеновича с собой не было. Позвонил в двенадцатом часу. Открыла Анна Ивановна — нарядная, с прической, белый воротник на васильковом платье. Обняла мужа. А Петр Семенович, в пальто, с пузатым портфелем в руке, и на нее смотрел, и еще больше, с удивлением — в приоткрытую дверь. Сбросил он пальто, кепку, ботинки снял и вошел в комнату. Юлька отвыкла видеть его, да и раньше никогда не выражала бурной радости при его появлении. Сейчас она стояла в напряженной позе, будто выжидая, с любопытством смотрела на отца, наконец-то вернувшегося после долгой отлучки.
— Что же ты, проходи, — сказала Анна Ивановна и открыла дверь во вторую комнату — пусть видит и обои с золотом, и нарядное покрывало с цветами.
Костя много раз пытался представить себе эту картину возвращения отца. По-всякому виделось. Но такого, чтобы тот целую минуту (а она долгая, минута!) стоял посреди комнаты, не сказав ни единого слова, только медленно поворачивая голову, оглядывая все, такого Костя не представлял. И еще больше удивился он, когда отец, так ничего и не сказав, прошел к столу, сел, опустил голову, закрыл глаза, и плечи у него вдруг задрожали.
Смотреть на это было тяжело, тревожно, почти страшно. А вот как поступить, что сказать — Костя не знал. Юлька и вовсе растерялась. Губешки запрыгали, сейчас сама разревется.
Одна Анна Ивановна поняла, что надо делать. Подошла к мужу, положила руку на голову, погладила и сказала совсем простые слова:
— Ну что ты, Петя, все будет хорошо. Успокойся. У меня вот воспаление легких было, лечилась, видишь, поправилась. Квартира у нас теперь хорошая, нарядная. Недавно тут одна приходила с обменом. Еще весной адрес с доски списала. Вошла и уходить не хочет. Давайте, говорит, меняться и давайте. Вы же вешали объявление, вот и предлагаю: квартира побольше вашей, второй этаж, вода горячая, базар рядом. Еле втолковала ей, что не хотим теперь меняться. Ни базар не нужен, ни вода горячая… Сейчас вот скатерть здесь постелем, пообедаем. Утку вчера купила…
Лишь к концу дня, когда уже невысокое ноябрьское солнце, скупо погрев оконную раму, переползло на сиреневые обои и будто засветило свечи в фигурных подсвечниках, тогда только отец как-то пришел в себя, оживился, стал обо всем расспрашивать, потом подходил к своим развешенным на стене этюдам, вспоминал, когда и где рисовал… Костя включил телевизор, но отец передачей не заинтересовался, снова ходил по комнатам, все смотрел, трогал руками…
Вечером, лежа на диване, Костя не мог толком разобраться в своих ощущениях. Ожидал большего. Ясно: отец взволнован, даже плакал, но какой-то особой радости, веселого смеха — этого не было. И еще странно: сам Костя ничего будто и не делал весь день, а так устал, что уже в десять часов лег спать. От напряжения, что ли? И уснул быстро. Поэтому не мог слышать ни долгого, за полночь, шепота за дверью в другой комнате, не видел и того, как часа в четыре ночи отец появился в большой комнате и, держа в одной руке настольную лампу с глубоким колпаком абажура, другой сжимая пальцами подбородок, пристально всматривался в этюды, написанные в давние годы. У картины с заходящим солнцем тенью от руки затемнил березы, лишь только верхушки оставил на ярком свету…