Особые условия моего детства и юности в большой степени развили во мне эту силу, и в разные эпохи моей жизни я могла отрешаться от внешних влияний и жить одной этой силой. И поэтому после моих трогательных попыток добиться земной любви, наступила реакция и я вернулась к этой силе.

С тех пор когда Андрэ робко и как бы извиняясь появлялся у нас, я его целыми часами угощала лекциями об искусстве танца и новой школе человеческих движений и должна сказать, что он никогда не выглядел скучающим или усталым, а слушал с милым терпением и сочувствием, пока я ему объясняла всякое вновь открытое движение. Я тогда мечтала найти такое первое движение, от которого бы родилась серия движений, не зависящих от моей воли, но являющихся бессознательной реакцией после первого движения. Я развила это движение в целом ряде различных вариаций на несколько тем, например, за первым движением страха следовали естественные реакции, порожденные первичным душевным движением, а за грустью следовал танец жалобы и любви, из развития которого индивидуальность танцора вытекала, как струится аромат из раскрывшихся лепестков цветка.

Эти танцы, собственно говоря, не сопровождались музыкой, но словно создавались под ритм музыки беззвучной. Исходя из этих опытов я впервые пыталась изобразить прелюды Шопена. Мне также открылась музыка Глюка. Мать никогда не уставала мне играть и бесконечное число раз повторяла «Орфея», пока заря не начинала освещать окно ателье.

В то время царицей общества была графиня Грефюль. Я получила приглашение танцевать в ее салоне, где собралась разодетая толпа, включавшая всех знаменитостей парижского общества. Графиня приветствовала меня, как возрождение греческого искусства, но сама находилась под некоторым влиянием «Афродиты» Пьера Луиса и его «Песни Билитис», в то время как у меня было выражение Дорической колонны и Парфенона, когда их видишь при холодном свете Британского музея.

В своей гостиной графиня устроила маленькую сцену, фоном для которой служил трельяж, весь утыканный красными розами. Эта стена из красных роз совершенно не подходила к простоте моего хитона и религиозной выразительности танца, так как в ту эпоху, хотя я и прочла Пьера Луиса и «Песнь Билитис», «Метаморфозы» Овидия и песни Сафо, чувственное значение этих произведений от меня совершенно ускользнуло, что доказывает возможность не подвергать цензуре книги, попадающие в руки юношества. В книге всегда останется непонятным то, что не было пережито в жизни.

Я все еще была детищем американского пуританизма. Говорила ли во мне кровь бабушки и дедушки пионеров, которые в 49-м году в крытой повозке проехали через равнины, прорубая себе дорогу в девственных лесах гор Роки, и сдерживали натиск враждебных толп индейцев, сказывалась ли шотландская кровь с отцовской стороны или влияло что-нибудь другое, но Америка сформировала меня, как и большинство своей молодежи, сделав из меня пуританку, мистика и человека, стремящегося скорее к героизму, чем к чувственности. Мне кажется, что все американские артисты сделаны из того же теста. Уотт Уитман, несмотря на то обстоятельство, что его произведения были когда-то запрещены и считались нежелательной литературой, и несмотря на частую проповедь телесных наслаждений, был в душе пуританином, как и большинство наших писателей, скульпторов и художников.

Что является виной нашего пуританства, если сравнить его с французским чувственным искусством: великая ли и суровая американская страна, широкие ли открытые пространства, по которым гуляют ветры, или просто над нами витает тень Авраама Линкольна? Можно сказать, что системой американского воспитания является сведение чувственности почти к нулю. Настоящий американец не есть искатель золота и любитель денег, как о нем говорят, но идеалист и мистик. Но я совсем не хочу сказать, что американец абсолютно лишен чувств. Наоборот, англо-саксы вообще и в том числе американцы с некоторой примесью кельтской крови, в решительный момент гораздо более горячи, чем итальянцы, более чувственны, чем французы, более способны на безумные излишества, чем русские. Но привычка к раннему воздержанию заключила его темперамент в железные стены, покрытые льдом, и все это прорывается в нем только, когда какое-нибудь из ряда вон выходящее событие в его жизни пробивает эту непроницаемую оболочку. Можно также утверждать, что англо-сакс и кельт являются самыми страстными любовниками. Я знала субъектов, которые шли спать, надев на себя две пары пижам, одну шелковую для приятного ощущения, другую шерстяную для теплоты, с газетой «Таймс» и с трубкой из тернового дерева в зубах, вдруг превращались в сатиров, далеко оставляющих за собой греческих, и проявляли такие вулканические порывы страсти, которые могли бы напугать итальянца на целую неделю!

В тот вечер в доме графини Грефюль, в гостиной, переполненной роскошно одетыми женщинами, увешанными драгоценностями, я задыхалась от запаха тысячи алых роз и, чувствуя на себе взгляды золотой молодежи, сидевшей в первом ряду, так близко к сцене, что носы их почти терлись о мои ноги, была очень несчастна. Я поняла, что это провал, но на следующее утро получила любезное письмецо от графини, в котором меня благодарили и просили зайти в швейцарскую за деньгами. Мне было очень неприятно это делать, так как я была чувствительна в отношении денег, но суммой этой окупался наем ателье.

В дополнение к двум нашим главным радостям: Лувру и Национальной библиотеке, я теперь открыла третью – прелестную библиотеку при Опере. Библиотекарь ласково заинтересовался моими розысками и предоставил в мое распоряжение все труды о танце, когда-либо написанные, так же как книги о греческой музыке и театральном искусстве. Я поставила себе целью прочесть все книги, посвященные искусству танца, с древних египтян и до наших дней. Я делала краткие заметки о прочитанном в особую тетрадь, но, закончив этот колоссальный опыт, поняла, что единственными моими учителями танцев могут быть Жан-Жак Руссо («Эмиль»), Уотт Уитман и Ницше.

В один сумрачный полдень в дверь ателье постучали. На пороге стояла женщина. Осанка ее была так величава, в ней виднелась такая могучая индивидуальность, что ее появление, казалось, было возвещено вагнеровским лейтмотивом, глубоким и сильным, роковым предвозвестником грядущего. И действительно, прозвучавший тогда мотив красной нитью прошел через всю мою жизнь, неся в своих колебаниях бурные и трагические происшествия.

– Я княгиня де Полиньяк, – объявила она, – друг графини Грефюль. Увидев ваши танцы, я заинтересовалась вашим искусством, а в особенности им заинтересовался мой муж, композитор.

У нее было красивое лицо, немного испорченное слишком массивной и выступающей нижней челюстью и мужественным подбородком. Ее лицо смело могло быть лицом римского императора, если бы выражение холодной надменности не прикрывало сладострастности глаз и черт. Когда она говорила, голос ее звучал жестко и металлически, и это удивляло, потому что по внешнему виду от нее можно было ожидать более глубоких грудных нот. Позже я догадалась, что ее холодность и тембр голоса были лишь маской, чтобы скрыть сильнейшую, несмотря на княжеское достоинство, и легко уязвимую застенчивость. Я поведала ей о своем искусстве и надеждах, и княгиня тотчас же предложила устроить в своем ателье концерт для меня. Она была художницей и, кроме того, прекрасной музыкантшей, играя и на рояле, и на органе. Княгиня, казалось, заметила бедность нашего пустого и холодного жилища и наш вид, далеко не цветущий, потому что перед своим уходом она застенчиво положила на стол конверт, в котором мы нашли две тысячи франков.

На следующий день я пошла к ней на дом, где познакомилась с князем де Полиньяк, прекрасным, талантливым музыкантом и обворожительным худощавым джентльменом, всегда носившим черную бархатную шапочку, красиво оттенявшую его нежное, словно выточенное лицо. Я надела свою тунику и танцевала ему в его концертном зале; он пришел в восхищение. Он приветствовал меня, как видение, как сон, которого давно дожидался. Моя теория об отношении движений к звукам глубоко его заинтересовала, так же как и мои надежды на возрождение танца, как искусства, так же как и мои идеалы. Он чудесно играл на прелестных старинных клавикордах, которые любил и ласкал тонкими пальцами. Я сразу горячо оценила его, и в ответ на его восклицание «Какое очаровательное дитя! Айседора, как ты мила» я застенчиво сказала: «Я тоже вас обожаю. Я всегда хотела бы вам танцевать и создавать религиозные танцы, вдохновленные вашей чудной музыкой».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: