– Вот уже неделю дежурит он здесь по ночам, – прошептала Мэри.
Я попросила Мэри подождать, а сама накинула на рубашку пальто и побежала туда, где стоял Тоде.
– Милый, верный друг, – сказала я, – неужели ты меня так любишь?
– Да, да... – произнес он, заикаясь. – Ты – моя мечта, моя святая Клара.
Я еще тогда не знала, но позже он мне рассказал, что он как раз работал над своим вторым капитальным трудом, жизнью св. Франциска. Первое его произведение было посвящено жизни Микеланджело. Тоде, как все великие художники, жил своей работой. В ту минуту он чувствовал себя св. Франциском, а во мне видел св. Клару.
Я взяла его за руку и медленно повела вверх по лестнице, в дом. Он шел как во сне и смотрел на меня глазами, сиявшими молитвенным светом. Взглянув на него в ответ, мне показалось, что я отделяюсь от земли и вместе с ним иду по райским дорожкам, залитым ярким светом. Я еще никогда не испытывала такого острого любовного экстаза. Все мое существо преобразилось и словно наполнилось светом. Я не могу сказать, как долго продолжался этот взгляд, но после него я почувствовала слабость и головокружение. Я перестала что-либо сознавать и, охваченная невыразимым счастием, упала в его объятия. Когда я пришла в себя, его поразительные глаза все еще глядели в мои, а губы тихо шептали:
– Любовь меня окунула в блаженство...
Меня снова охватил неземной порыв, точно я плыла по облакам. Тоде ко мне склонился, целуя мои глаза и лоб. Но поцелуи эти не были поцелуями земной страсти. Хотя многие скептики откажутся этому верить, но Тоде ни в эту ночь, которую он провел у меня, оставаясь до зари, ни в последующие не подходил ко мне с земным вожделением. Он покорял меня одним лучезарным взором, от которого кругом все будто расплывалось, и дух мой на легких крыльях несся к горным высотам. Но я и не желала ничего земного. Мои чувства, дремавшие уже два года, теперь вылились в духовный экстаз.
В Байроте начались репетиции. Я сидела с Тоде в темном театре и внимала первым аккордам вступления к «Парсифалю». Нервы мои были настолько натянуты, что каждое малейшее прикосновение его руки заставляло меня почти терять сознание и трепетать от острого и томительно-болезненного наслаждения. Мириады огненных вихрей проносились у меня в голове. Горло перехватывало такой радостью, что мне хотелось кричать. Часто его тонкая рука слегка прижималась к моим губам, чтобы заглушить стоны и вздохи, которые я не могла сдержать. Казалось, что каждый нерв моего тела дрожал как струна в безумном напряжении не то от радости, не то от отчаянного страдания, в напряжении, обычно длящемся в порывах любви лишь одну секунду. Я испытывала и радость, и страдание, и мне хотелось испускать крики, как Амфортас, безумствовать, как Кундри.
Каждый вечер Тоде приходил в «Филипсруэ», но никогда не пытался держать себя как любовник. Он никогда не пробовал раскрыть мою тунику, дотронуться до грудей или вообще тела, хотя и знал, что я каждым биением пульса готова ему отдаться. Под взглядом его глаз во мне просыпались ощущения, о существовании которых я даже не подозревала, ощущения, такие страшные и в то же время блаженные, что я часто теряла сознание, чувствуя, что удовольствие меня убивает, и приходила в себя только от блеска его удивительных глаз. Он так безраздельно владел моей душой, что мне иногда казалось верхом счастия смотреть ему в глаза и жаждать смерти. Тут не было, как в земной любви, ни удовлетворения, ни покоя, а постоянное бредовое состояние и жажда полного слияния.
Я совершенно потеряла аппетит и даже сон. Одна лишь музыка «Парсифаля» доводила меня до слез и, казалось, давала облегчение острой и страшной любовной лихорадке, которая меня мучила.
Духовная сила Генриха Тоде была так велика, что он мог каждую минуту вернуться от головокружительного счастия и диких порывов экстаза к области чистого разума. Часами слушая его блестящие речи об искусстве, я могла его сравнить только с одним человеком в мире, Габриэлем д’Аннунцио, на которого он отчасти походил и внешностью. Он тоже был маленького роста, обладая необыкновенными зелеными глазами и большим ртом.
Он ежедневно приносил мне части своей рукописи «Святого Франциска» и, по мере того как писал, читал вслух каждую главу. Он с начала до конца прочел мне вслух «Божественную комедию» Данте. Чтения затягивались на всю ночь, и часто он уходил из «Филипсруэ» только на заре, покачиваясь, словно пьяный, хотя не пил ничего, кроме чистой воды. Он был просто опьянен божественным огнем своего исключительного ума. Как-то, покидая утром «Филипсруэ», он испуганно схватил меня за руку и сказал: «Фрау Козима идет сюда по дороге!»
И действительно, в раннем свете утра показалась фрау Козима. Она была бледна и словно рассержена, что, однако, оказалось неверным. Накануне мы поспорили о моем толковании танца Трех Граций в «Вакханалии» «Тангейзера». Страдая в эту ночь бессонницей, фрау Козима стала разбирать бумаги Рихарда Вагнера и среди них нашла небольшую тетрадь с более подробным изложением его взгляда на «Вакханалию», чем взгляды, известные до сих пор.
Не в силах дождаться наступления дня, милая женщина пришла ко мне на заре, чтобы признать мою правоту. «Дорогое дитя, – сказала она, потрясенная и взволнованная, – должно быть, сам маэстро вдохновил вас. Взгляните сюда, вот его собственные записи – они всецело совпадают с тем, что вы постигли бессознательно. Теперь я не стану больше вмешиваться и вы будете совершенно свободны в вашем толковании танцев в Байроте».
Вероятно, у фрау Козимы мелькнула тогда мысль о возможности моего брака с Зигфридом для продолжения работы маэстро. Но Зигфрид, относясь ко мне с братской нежностью и дружбой, никогда не давал повода думать, что может меня полюбить. Что же касается меня, все мое существо было настолько поглощено неземной страстью Генриха Тоде, что я не сознавала в то время, какие выгоды мог мне дать такой союз.
Моя душа была подобна полю битвы, за обладание которым спорили Аполлон, Дионис, Христос, Ницше и Рихард Вагнер. В Байроте я металась между Граалем и Гротом Венеры, захваченная и влекомая стремительным потоком вагнеровской музыки. Несмотря на это, однажды во время завтрака на вилле Ванфрид я хладнокровно заявила:
– Маэстро тоже сделал ошибку, ошибку такую же огромную, как и его гений.
Фрау Козима испуганно на меня посмотрела. За столом воцарилось ледяное молчание.
– Да, – продолжала я с необыкновенной самоуверенностью, свойственной ранней молодости, – великий маэстро сделал большую ошибку. Ведь музыкальная драма – сущий вздор.
Молчание становилось все тягостнее. Я стала объяснять, что драма – это речь, а речь – порождение человеческого мозга. Музыка же – лирический восторг. И соединить то и другое вместе немыслимо.
Я высказала ересь, дальше которой идти было некуда. Невинно оглянувшись по сторонам, я увидела беспомощно растерянные лица. Ведь я сказала совершенно недопустимую вещь. «Да, – продолжала я, – человек должен сперва говорить, потом петь, потом танцевать. Но речь – это разум, это мыслящий человек. Пение же – чувство, а танец – захватывающий нас восторг Диониса. Эти три элемента смешивать нельзя, и музыкальной драмы быть не может».
Я рада, что была молода в то время, когда люди еще не были такими скептиками и ненавистниками жизни и удовольствия. В антрактах «Парсифаля» публика спокойно пила пиво, и это не оказывало никакого влияния на интеллектуальную и духовную жизнь. Великий Ганс Рихтер спокойно пил пиво и закусывал сосисками, что не мешало ему затем дирижировать, как полубогу, а окружающим вести разговоры на возвышенные и глубокие темы.
В те дни одухотворенность еще не была непременно связана с худобой. Люди сознавали, что человеческий дух есть непрерывное движение вверх, требующее громадного расхода жизненной энергии. Работа мозга ведь, в сущности, не что иное, как результат избытка животной энергии. Тело, точно осьминог, вбирает в себя все, что может захватить, передавая мозгу лишь то, что ему не нужно.