— Вы были хорошим прилежным учеником, — начал он сладко. — Я пришел, желая помочь вам, объяснить, как умею, то моральное негодование общества, какое вызвали вы. Я убежден, конечно, что это — случайность, юношеская горячность, может быть. Тем не менее, я хочу, чтобы именно вы почувствовали то необычайно светлое, радостное и высокое, что составляет самую душу этого странного случая… К славе и чести вида Homo sapiens, его этические нормы распространяются не только на себе подобных. Нет, постепенно, все живое и страдающее находит в культурном обществе все большую и большую защиту. Подумайте, к каким вершинам мы идем! Скоро нельзя будет безнаказанно убить даже кошку!..
— Кошку! — воскликнул Шеломин.
— Да, самую обыкновенную кошку, — подтвердил директор… — Что касается меня, я не стыжусь признаться, — я плакал, когда читал… двести пуль… такой большой слон…
Директор достал носовой платок и высморкался.
— Вот, мой дорогой, я думаю, что ясное сознание вины поможет вам правильнее оценить происшедшее. Вы должны постараться загладить эту… ошибку. Я думаю, публика была бы до известной степени удовлетворена, если бы вы вступили в наше общество, взяв на себя, таким образом, определенные обязательства на будущее время… Подумайте, молодой человек!
Директор ушел, гордый от сознанья исполненного долга.
Шеломин бросился к своим спасительным формулам. Только они никогда не изменяли, были понятны и верны…
Он не мог бы решить, каким взрывом вспыхнет его молчаливое бешенство и когда он перестанет сопротивляться ему, если бы, в Сараево, такой же юноша, быть может под влиянием такой же тоски, ненависти и любви, не всадил пули в слоновью тушу Франца-Фердинанда. Так как Франц-Фердинанд был несравненно более крупным зверем, Урамбо был забыт.
Мир двигался неизбежным путем. М-р Грэди продал свои пулеметы.
Скоро в газетах, вместо самоубийств, погромов, проделок господина министра народного просвещения и других национальных развлечений, появились грозные имена левиафанов… — Австрия, Сербия, Германия, Франция, Россия…
6. Черная каска
— Война!
Шеломин нашел выход.
Казачий офицерик Зарубин приехал на один день в командировку, привез немецкую каску. Она была черная и блестящая, с медным орлом и медным рогом. Каска попала на туалетный столик невесты Зарубина, Тони Петровой. У Тони перебывал весь город. Надя завидовала подруге и мечтала: «Как прекрасно иметь жениха на фронте!» Либуркин был белобилетник. Надя стала вспоминать Толю.
Слава Шеломина исчезла еще скорее, чем Урамбо. Кроме мобилизации, в городе произошли не менее потрясающие события.
1) Начальница женской мариинской гимназии обращалась к акушерке.
2) К городскому голове вернулась жена, сбежавшая два года назад. Супруги помирились, устроили пир, как на свадьбе. И чуть ли не в тот же день из консистории пришла бумага: разведены.
3) В летнем театре, на пьесе «Угнетенная невинность», когда герой пьесы произнес фразу: «Жены существуют для того, чтобы изменять своим мужьям», сын председателя местного отдела союза русского народа, Костегукайло, вышел из театра, а затем вернулся с кирпичом в руках и ударил им свою жену по голове.
Еще хуже было на небе. Заговорили о цеппелинах.
«Кто их знает», — размышляли обыватели, — «немец — народ продувной…»
Отцы города, лавочники и бабы в первый раз, после давно забытого детства, подняли очи горе. И звездной ночью, в темной опрокинутой пропасти небосвода, они открыли странные, невиданные вещи. Особенно поразил их громадный желтый топаз Юпитера. Такой звезды, конечно, не могло быть. Это был прожектор. Базарные торговки собственными глазами видели немцев…
— И все, антихристы, в котелках!
Начальник гарнизона издал приказ, гласивший, что «пожары, возникшие от вражеских снарядов, следует тушить обыкновенным способом».
Обсуждение этих происшествий и турецкие проливы заняли все свободные языки.
Шеломин ходил радостный, зная, что вот еще миг и его подхватит буря, как тогда — Урамбо!
И на многих, совсем других лицах была радость. Люди жили, казалось, века, тысячелетия, каждый в своей норке, на двуспальных кроватях, на мягких подушках, на простынях, пропахших супружеской влагой; ругались, били жен, вечерами, после «присутствий», ездили в клуб — переброситься в картишки и выпить, в публичный дом — разжигать вспухшую страсть. От двуспальной постели, женских слез, зеленого стола и публичного дома — куда уйти? И, вдруг, война, жизнь, чужая властная сила выдернула из заклятого круга — прежде всего, в степные просторы, в леса, на чистый воздух — человек стал выше. Каждый, конечно, думал, что останется жив, что война продлится самое большее год…
Шеломин смотрел на портрет своего отца. Лейтенант стоял, гордо подняв голову, с морским биноклем в руке. Лейтенант погиб в Японском море. Синие просторы мира звали. Они были радостны и бездумны. Шеломин решил: он пойдет.
Правление сталелитейных заводов акционерной компании «Людвиг Кра и Шульце», со всей, присущей деловым людям, осторожностью, разрабатывало пятилетнюю программу военной производительности.
Наталья Андреевна потемнела, задумалась, замолчала. Война, бог, судьба — были одно. Разве пойдешь против?
Шеломин забросил формулы и моторы, бродил по улицам улыбаясь, подняв голову, как будто отомстил давнишнему. Знакомые приветливо кланялись: новость уже облетела город. Поп Никольский догнал, остановил:
— Что не заходите?! Надинька-то скучает…
И подмигнул.
Председатель охотничьего кружка долго неопределенно извинялся, обещал «пересмотреть вопрос» и преподнести, перед отъездом, финский нож.
По Центральной шлялась патриотическая демонстрация: человек сто гимназистов, студентов и еще непризванных лавочников. Впереди, рядом с царским портретом, шествовал студенческий лидер Орлов. Он был под административным надзором, не мог кончить университета, у него была семья. Война, резолюции германских социал-демократов были прекрасным поводом для помилования. На базаре и в парке Орлов с большим старанием произносил победоносные речи, а у дома губернатора организовал сбор пожертвований героям. Его Превосходительство вышел и благодарил.
Шеломин не любил разбираться в политике, он занимался физикой; но к его горлу подступал восторженный ком: эсдек Орлов как бы благословлял его решение с высоты самых знаменитых теорий.
Ополченец, крепкий мужик с большой черной бородой, робко дернул Шеломина за рукав.
— Ваш бродь, зачем это?
И двинул бородой на демонстрацию. Он не мог объять величия событий.
— Сочувствуют. Чтобы легче было кровь проливать…
Шеломин оглянулся. Это был Анютин. Шеломин покраснел.
На крыше электрической станции взвился белый пар. Завыл гудок. Аннушка, соборная кликуша, с детской головкой на скрюченном теле, напугалась, запричитала. В ее ясных глазах вспыхнул огромный свет.
— Господи, господи, господи… гряди, гряди, гряди… глас трубный…
— Пойдем, — сказал Анютин.
Он искал Шеломина. Они долго шли молча. Анютин ворочал тяжелые, чугунные брусья мысли. Сказал:
— Болтают, будто воевать хотите?
— Все равно студентов призовут, — ответил Шеломин. — Все говорят.
— Ну и дожидались бы… Али к нам в депо. Токарей нам надо. Точили ведь, малость…
Анютин взмахнул руками.
— Эх, это ты все из-за бабы! Знаем мы вас!
Сердце Шеломина метнулось, больно ударилось о ребра клетки, но тренированный мозг механически стал собирать чужие, газетные слова. Шеломин говорил о Бельгии, о проливах, о грядущем экономическом расцвете. Анютин мял черную, пропитанную смазкой, кепку, не был согласен и не знал, как быть с учеными словами. Вместо ответа спросил:
— Как же, модель-то лить?
— Нет уж, погоди… когда вернусь… Все равно, — вздохнул Шеломин.
Они дошли до калитки.
— Ну, до свиданья вам…
Анютин молча сжал руку, хотел сделать что-то для друга, сказать главное — потоптался и ушел, унося свою бессловесную правду. Кругом щурились ставнями домишки. У ворот мещанки лузгали семечки. Чиновник в фуражке с кокардой, в нижней рубашке и драных брючках, держал под мышкой два трехцветных флага, — третий, взобравшись на лесенку, привязывала босая баба. Девица в розовом платочке показала на Анютина пальцем и прыснула.