— Что тебе сказать, Иван Иванович... Чует мое сердце, что Мишко заложил! А? Мишко? Признавайся! Ведь ни за что я не поверю, чтоб ты и сюда нос свой не сунул!

— Каюсь, гражданка Жмакина, моя работа.

— Вот, Иван Иванович, и поработайте — сначала просят, слезы горючие на прилавок льют, мордами об углы трутся, как коты шелудивые, а потом сами же тебя и продают. Ну как после этого можно людям верить, а?

— Что же, Михайло тоже мордой своей поганой об угол терся и водки выпрашивал?

— Не о нем речь, я в принципе!

— А, в принципе... Тогда другое дело. Значит, Вера, будем считать установленным, что кроме пива в тот вечер, когда чуть было смертоубийство не произошло, в магазине продавалась водка, причем на разлив.

— Это еще доказать надо!

— О, Вера, старый я по этому делу! Может, не будем доказывать, время терять, слова неприятные говорить, а просто договоримся считать этот факт установленным и подпишем протокол? Понимаешь, мне страх как не хочется свидетелей собирать, очные ставки устраивать, ревизии всякие проводить...

— Ну и хитрый же ты, Иван Иванович! Я поначалу думала, что наговариваешь на себя. Нет, оказывается, на самом деле. Где подписывать-то? — Вера полностью вывела свою фамилию и, не распрямляясь, застыла, невидяще глядя куда-то сквозь протокол. Потом посмотрела на следователя, улыбнулась невесело, виновато: — Как приговор себе подписала, — проговорила тихо.

— Так оно и есть! — брякнул Шаповалов.

— А тебе и в радость... Понимаю я тебя, Мишко, ох, понимаю! Чем больше виновных окажется, тем меньше твоя вина. А она все равно самая большая, твоя-то вина. Знал ты и о посуде, и о водке на разлив... Все знал. И молчал. Не возникало в тебе никакого протесту, потому как мужичкам нашим хотелось тебе понравиться, вот, дескать, какой я добрый да хороший. А когда беда стряслась, уж не прочь и кулаком по столу постучать, пристыдить, пригрозить, озабоченность свою показать. А все твои заботы — как бы чистеньким из всей этой истории выбраться. Может, ты, Мишко, и неплохой человек, а ведешь себя некрасиво. Засуетился ты, Мишко, замельтешил, дышать часто стал... Нехорошо. Большаков-то, говорят, в больнице помирает, а у тебя радость в глазах — Верку за руку схватил. Эх ты! Нашел кого хватать! Я — что... Тебе со мной всерьез-то и воевать не пристало. Ладно-ладно, не красней, не наливайся злостью-то!

— Верка! — не сдержался Шаповалов. — Прекрати! А не то...

— Что же ты замолчал? Валяй дальше, пусть товарищ заезжий тоже знает, чем ты грозишься, чем пужать меня надумал. Ну? Нет, Мишко, что ты ни крикнешь, а мнения своего я о тебе не переменю.

— Хорошо, — прервал ее Белоконь, — Не будем торопиться менять свои убеждения. К добру это не приводит, Но мне кажется, Вера, что уж слишком ты строга с Михалычем, ей-богу! Он все-таки заслуживает снисхождения. Сама же говоришь, что работать он тебе не мешал, позволял тебе кое-какие вольности... для повышения товарооборота, верно? А теперь ты его за это же и коришь....

— Ладно, до свиданья, хитрый человек Иван Иванович. Разберемся. Приятно было познакомиться. Чего не бывает, глядишь, и свидимся где-нибудь. Должность у тебя беспокойная, к нашему брату опять же повышенный интерес испытываешь... Бывайте!

Вера плотно затянула на голове платок, взяла со стола вязаные рукавицы. Дверь за собой притворила осторожно и плотно, как из пустого дома вышла.

— Что, Михалыч, пристыдила гражданка Жмакина? — спросил Белоконь. — Пристыдила. Не маши, не маши рукой. Ничего звонкого вроде не выдала, а ответить нечего. Бывает. И видим, не так что-то делается, понимаем, а вмешаться, поправить — сил душевных, смелости не хватает, покоя лишиться боимся. Не о тебе речь, не обижайся, я вообще. Может, и о себе... Случится что виновных искать бросаемся, все дыры ими заткнуть норовим, даже прорехи в собственной совести. А виновник нередко оказывается человеком, который только и того, что послабше других, первым на непорядке споткнулся.

— На чем угодно спотыкаются, — согласился Шаповалов. — Даже на ровном месте носы разбивают.

— Да что носы — жизни разбивают! — воскликнул Белоконь. — И такое случается. Недавно дело пришлось разбирать... Привезли на стройку из каких-то дальних стран паркетный лак. Прозрачный, что слеза, прочный, устойчивый и так далее. Сбросили бидоны в сарай и забыли о них. Кто-то заглянул, попробовал, понравилось. И начали все, кому не лень, этот лак ведрами по домам носить. Средь бела дня. Потому как все равно, дескать, пропал бы — морозы вскоре ударили, снег, то-се... Заглянули в документы — ба! Лаку-то цены нет! Кинулись к бидонам, а там как раз парнишка в кружку зачерпнул и несет — решил дома стол полакировать. На него весь убыток и записали!

— Неужто посадили?

— Посадить не посадили, но канители было много, и условный срок все-таки дали парню. Да, можно сказать: не только кружки, но и чайной ложки брать на производстве не положено. Но что все наши слова, если парень видит, как его же товарищ несет на глазах охраны и начальства два ведра лака? Нашел я, конечно, того, кто с ведрами ходил, нашел. Неплохой работник, только уж больно хозяйственным оказался. А знаешь, что в последнем слове он сказал? Вину, говорит, свою признаю и потому готов понести справедливое наказание. Но руководство, говорит, должно вынести мне благодарность за сохранение казенного имущества, поскольку я сберег дома целый бидон лака, а остальной, который остался в сарае, пропал.

— И что же ему?

— Посадили дружными усилиями. Ненадолго, правда. А директора, который загубил десять бидонов лака, на свободе оставили. Он еще общественного обвинителя на суд прислал, чтоб расхитителя покрепче упечь. Понимаешь, Михайло, всему коллективу мы показали, что хищения наказуемы, расхищать народное добро нельзя. Казалось бы, создали мощный воспитательный удар. Но чего он стоит, если директор на месте остался? Отписался как-то — плохие складские помещения, неожиданные заморозки, недостаток рабочих...

Белоконь вздохнул, взял из папки новый бланк протокола, не торопясь, заполнил его. Вера Жмакина, щурясь от яркого солнца, поскрипывая валенками по снегу, уже спешила по улице в свой магазин, а он все еще видел ее среди строчек протокола, вслушивался в ее напористый голос, пытаясь отделить правду от лжи, напускную бесшабашность от душевной боли.

"А ведь она говорила со мной не всерьез, — подумал Белоконь. — Все время пряталась за шуткой, вызовом, готова была показаться даже ограниченной, лишь бы не открыть свое настоящее лицо, не проявить действительное отношение к людям и событиям. А я? Узнал все, что было нужно, у меня нет оснований не верить ей, но я тоже играл — подлаживался, притворялся простоватым, хвастливым, в чем-то недалеким... Зачем? Поговорили в масках. Глуповатый, но с хитринкой продавец заброшенной торговой точки и нахрапистый, бойкий следователь районной прокуратуры... Очень мило. Только один раз она чуть приоткрылась, когда Шаповалов влез в разговор: думайте обо мне все, что угодно, но какова я на самом деле, вас не касается. И показался на секунду совершенно другой человек — не больно счастливый, с неудавшейся жизнью, обостренным самолюбием, отвергающий и снисхождение, и жалость. И от нее не жди ни снисхождения, ни жалости. А за всем этим боязнь оказаться худшей, нежели она видит себя, стремление сохранить свои заблуждения, да, и заблуждения, потому что они тоже составляют частицу ее сути.

А почему лукавишь ты, Иван Иванович Белоконь?

Почему дурачишься, прикидываешься простаком? Только ли о пользе дела думаешь, или есть другое? Не боишься ли и ты, что твое настоящее лицо окажется несостоятельным? И оберегаешь его от чужих глаз, от чужих суждений и оценок... С одной стороны, вроде хорошо — остаешься неуязвимым, а с другой — чего стоит твоя честность, порядочность, принципиальность, если о них никто не догадывается?"

Вошел и остановился у двери Ягунов, жилистый мужичонка с цепким, насмешливым и не очень трезвым взглядом — повестка к следователю освобождала его от работы, и он отнесся к вызову, как к празднику.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: