— Может быть, — Мезенов явно давал понять, что не намерен продолжать этот разговор.

— А хотите, я скажу, почему вы на меня обиделись? — вдруг игриво спросил Панюшкин. — Хотите? Ну?

— Вы решили, что я на вас обиделся? — Мезенов не мог так быстро изменить тон разговора. Беззаботность Панюшкина он понял как уход на попятную.

— Вы, Олег Ильич, не за Верку на меня обиделись и не за слова о недовесе. Вы отметили мою самоотверженность, а я не принял вашей похвалы. Вот что вас покоробило. Хотя в устах руководителя столь уважаемой Комиссии такая похвала весьма лестна. Казалось бы. Мне не трудно было слукавить, потупить взор и сказать нечто в том роде, что, дескать, да, стараемся, понимаем важность стоящих задач и так далее. Но не надо меня хвалить за самоотверженность. А то я чего доброго сам начну помехи создавать, потом с блаженным восторгом в глазах буду преодолевать их и тут же докладывать вам, Олег Ильич, чтобы вы не забывали о моей беззаветности.

— Вы полагаете, что вас не за что хвалить? — отчужденно спросил Мезенов.

— Есть за что! Более того, если мне вручат орден, я не сочту награду незаслуженной. Я приму ее как должное. И звезду Героя приму как должное.

— Хм, вы не умрете от скромности, Николай Петрович.

— Я умру от другого. От того, что слишком часто от меня требовалась самоотверженность.

— Уж не жалеете ли вы, что слишком часто бывали самоотверженным? — теперь в голосе секретаря прозвучала издевка.

— Нет! — воскликнул Панюшкин, словно обрадовавшись этому вопросу. — Нет! — повторил он, выскочив из-за стола, — Мне это нравилось! Мне это нравится и сейчас. Но похлопывать меня по плечу не надо. Я был самоотверженным, потому что не было другого выхода, ядрена шишка! Да, я вот такой! И не могу быть другим! И не хочу быть другим!

— Я, кажется, начинаю понимать, — озадаченно проговорил Мезенов. — Кажется, начинаю вас понимать... Простите.

— А! — Панюшкин с облегчением махнул рукой. — Бог простит. Идемте обедать. Познакомлю вас с первопричиной поножовщины, как вы изволили выразиться.

— Какой еще первопричиной?

— Ее зовут Анна Югалдина. Очень непочтительная девушка, — сказал Панюшкин почти с восхищением.

— И вас это радует? — спросил Мезенов.

— Непочтительность? Конечно.

— Что же вы находите в ней привлекательного? Мне кажется, что для девушки почтительность... далеко не самое худшее качество.

— Не самое худшее, согласен. Но и лучшим я бы его не назвал. Знаете, Олег Ильич, столько видишь почтительности вокруг, столько почитания, столько боязни сказать нечто неподходящее, обидеть чей-то слух сильным словцом, обидеть чей-то взор несдержанным жестом, что когда встречаешь человека, который, простите, плюет на все эти канцелярские манеры, то хочется...

— Хочется последовать его примеру? — подсказал Мезенов.

— Да! Хочется вступить с таким человеком в тайный преступный сговор, как говорит наш Белоконь.

— С вами она тоже непочтительна?

— Еще как! — Панюшкин, кажется, даже обрадовался вопросу.

— И вам нравится?

— Да, — Панюшкин посерьезнел, поняв, что последний вопрос, повторенный дважды, уже не так безобиден, как могло показаться. Невинный обмен шутками кончился. Взглянув еще раз на Мезенова, Панюшкин убедился, что не ошибся в своей догадке. Секретарь был насторожен, в нем зарождалось осуждение, слова начальника строительства он принял за браваду. — Да, — повторил Панюшкин, — мне нравится деловая непочтительность, готовность отстаивать свое мнение, свое достоинство — девическое ли, мужское ли, профессиональное, отстаивать, несмотря или, лучше сказать, не робея перед замшелыми авторитетами, окаменевшими догмами, состарившимися истинами. Жизнь всегда права. Даже когда идет вразрез с очень уважаемыми решениями и мнениями. А Югалдина слишком уважает свои чувства, свое понимание жизни и не откажется от них ради того, чтобы понравиться мне или вам. Хотя, казалось бы, так ли уж трудно польстить старику? Ан нет. Вряд ли она думает об этом, вряд ли сможет объяснить свое поведение, но Анна безошибочно чувствует, что где-то совсем рядом маленькое предательство по отношению к самой себе. Проявляя непочтительность, человек тем самым требует серьезного к себе отношения, без поблажек и жалости. Он готов взять ответственность за свои решения, поступки, за людей, с которыми связан работой, дружбой, любовью. Откровенно говоря, Олег Ильич, мне страшно хочется быть с вами почтительнее, но... боюсь.

— Боитесь? — удивился Мезенов. — Вот уж чего не ожидал!

— Почтительность в моем положении — это просьба быть ко мне снисходительнее, не судить слишком строго, простить мне промахи, которые, возможно, выплывут. Почтительность — это мольба о пощаде.

— И поэтому вы выбрали такую манеру...

— Нет! — перебил Панюшкин. — Я ничего не выбирал. Я предпочел остаться таким, каков есть. В конце концов, для меня это важнее всего прочего. Мало ли здесь перебывало комиссий... Если бы я стремился всем понравиться, для всех подбирал манеру поведения, что бы от меня осталось? Месиво.

— Возможно, — медленно проговорил Мезенов. — Так что Югалдина?

— А что Югалдина... Хорошая девушка. Из-за плохой драться не станут. Да и схватились-то ребята вовсе не из-за нее, понимаете? — Панюшкин оживился. — Ни один, ни второй не имеют с ней никаких отношений. Подрались они из-за неких отвлеченных понятий — честь, достоинство, порядочность... И Горецкий, и Елохин понимают, что Анна Югалдина — нечто большее, чем просто красивая девушка. Да, уважаемый Олег Ильич, не из-за бабы дрались ребята. Понятия о чести на кону были. А Горецкий почему за нож взялся? Потому что проиграл, и все это поняли. Потому что Елохин его мордой ткнул в его же низость. Кто же сможет простить такое?

* * *

Чутье подсказало Хромову, что человек, вошедший в его каморку, слабоват, и разговаривать с ним будет нетрудно. Именно об этом он думал прежде всего, встречаясь с новым человеком, — не сможет ли тот его подавить? А Тюляфтин в распахнутой дубленке, с несмелой улыбкой и восторженным блеском в глазах, сразу вызвал у Хромова чувство снисходительности и превосходства.

— Я к вам, — произнес Тюляфтин с нарочито беззащитной улыбкой, сразу отдавая себя во власть Хромова и как бы говоря, что просит отнестись к нему не очень строго, что человек он покладистый и нет у него ни требований, ни капризов.

— Прошу, — Хромов грузно поднялся, пожал протянутую ладошку, улыбнулся как мог гостеприимнее, даже поклонился, чего сам от себя не ожидал. Он принял условия, предложенные Тюляфтиным, и согласился быть доброжелательным хозяином. Застегнув пиджак, одернув его, смахнув хлебные крошки со стола, он счел, что готов принять гостя, посодействовать в его важном деле.

— Зашел вот посмотреть, как живете, — заговорил Тюляфтин, опускаясь на предложенный стул. — А у вас мило, — сказал он, оглядывая крохотную комнатенку, в которой письменный стол, жиденький фанерный шкаф и два стула занимали всю площадь. Зажатый между столом и стеной, Тюляфтин почувствовал себя уютно — свобода движений потребовала бы от него иного поведения, более раскованного, смелого, а он был не из таких. Перед тем как войти, минут пятнадцать торчал в коридоре перед стенной газетой, стараясь придумать, чего бы это спросить у зама по снабжению.

— Живем не жалуемся, — бодро ответил Хромов и тоже окинул кабинетик быстрым взглядом. Потом, привстав, протянул руку и цепко пощупал рукав дубленки Тюляфтина. — Тысчонку отвалить пришлось?

Тюляфтин смутился, механически смахнул невидимую грязь с рукава, которого коснулся Хромов.

— Что вы! Какую тысчонку... Половину.

— Тогда ничего, — одобрил Хромов. — Тут поговаривают, вы нам нового начальника привезли? — в упор спросил он и осклабился в ожидании ответа, готовый тут Же все свести к шутке.

— А что, старый не годится? — Тюляфтин был явно польщен и откровенностью Хромова, и его грубоватой фамильярностью, и тем, что тот так охотно согласился поговорить с ним.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: