С другой стороны, трудно себе представить, чтобы в те времена, когда не были еще приручены лошадь и буйвол и люди не умели пахать целину, какой-нибудь смелый зачинатель мог забросить свое стадо и в одиночку обработать участок, а остальные, увидев его успех, начали бы ему подражать. Нет, земля могла что-то дать лишь в том случае, если вся община разом бралась за работу – осушала болото, прокладывала оросительные каналы, строила плотину.
То же самое и в отношении письменности. Иероглифы египтян и китайцев, клинопись шумеров прошли, конечно, какой-то период становления и усовершенствований, но представляется невозможным, чтобы они возникали медленно и постепенно, накапливаясь знак за знаком. На создание изначального объема иероглифов не должно было уйти больше времени, чем на изобретение и ввод в эксплуатацию беспроволочного телеграфа. В противном случае объем передаваемой информации поначалу был бы смехотворно мал, и идея не вызвала бы к себе столь горячего интереса, не получила бы столь широкого распространения.
Итак, многое говорит за то, что, как бы долго ни длилось накопление сил для самостоятельного перехода в оседлое состояние, сам переход должен обладать известной долей исторической внезапности. И это тем более поразительно, что для каждого человека переход в новую эру знаменовал многократное усложнение трудовой и социальной жизни.
От привычных и необременительных обязанностей по уходу за собственным скотом он должен был перейти к изнурительному труду на общинной земле, преодолеть конкрето сегодняшней усталости ради абстракто будущего урожая.
От использования подручных материалов, кремня и кости, для наконечников стрел и копий – к начаткам горного дела, рудодобычи и металлургии.
От легко исполнимых деревянных построек – к многоярусным пуэбло ацтеков, каждое из которых могло вместить всю армию Кортеса, к каменным гробницам и пирамидам египтян, к трехэтажным домам Мохенджодаро в Индии, требовавшим огромного запаса технических знаний и огромного напряжения сил.
От подчинения вековым законам рода и племени – к подчинению себя абстракто государственных законов.
От абстракто устной речи и устного предания – к еще большему абстракто письменных знаков, письменных знаний и письменных распоряжений.
Поэтому нет никакого сомнения, что перейти к оседло-земледельческому существованию первым, не имея перед глазами ободряющего и поучающего примера, мог только народ, в сознании которого абстрактные представления об основных сферах жизнедеятельности приобрели не меньшую прочность, чем представления конкретные, то есть народ, поднятый выбором веденья до очень высокого уровня зрелости.
Повторяю, мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем, как это происходило. Но о том, как это было трудно, какой самоотверженности требовало от каждого человека, можно составить себе полное представление, наблюдая последующее оседание кочевых народов, которые уже имели перед глазами пример цивилизованных государств.
В большинстве своем они сопротивлялись процессу оседания с отчаянным упорством.
Жизнь больших городов не только манила их своей пышностью и многоцветьем, но нередко вызывала чувство ужаса, омерзения, презрения. Они видели не только богатство и блеск, но также и тяжкий труд, неравенство, приниженность одних и высокомерие других, развращенность, бездушие, корыстолюбие. После бескрайних просторов степей давка и теснота больших городов, духота помещений казались им невыносимыми. У кочевых крымских татар одним из самых обычных проклятий было: «Чтоб тебе, как христианину, всю жизнь оставаться на одном месте и нюхать собственную вонь» (14, с. 143). У кочевников Северной Аравии мы находим следы законодательных мер, направленных на пресечение попыток перейти к оседлости: объявлялись уголовным преступлением посев хлеба, постройка дома или посадка дерева.
Много свидетельств подобного же рода оставили нам римские авторы.
О германцах Цезарь пишет, что «земледелием они занимаются мало; их пища состоит, главным образом, из молока, сыра и мяса. Ни у кого из них нет определенных земельных участков… но власти и князья каждый год наделяют землей роды… а через год заставляют переходить на другое место. Этот порядок они объясняют тем, чтобы в увлечении оседлой жизнью люди не променяли интереса к войне на занятия земледелием» (82, с. 129). Двести лет спустя они все те же: «Гораздо труднее убедить их распахать поле и ждать целый год урожая, чем склонить сразиться с врагом и претерпеть раны; больше того, по их представлениям, добыть потом то, что может быть приобретено кровью, – леность и малодушие» (69, т. 1, с. 360). Еще дальше от оседлости народы, населявшие Средне-Русскую равнину. «У феннов (финнов) – поразительная дикость, жалкое убожество… Охота доставляет пропитание как мужчинам, так и женщинам… Но они считают это более счастливым уделом, чем изнурять себя работой в поле и трудиться над постройкой домов и неустанно думать, переходя от надежды к отчаянию, о своем и чужом имуществе; беспечные по отношению к людям, беспечные по отношению к божествам, они достигли самого трудного – не испытывать нужды даже в желаниях» (69, т. 1, с. 373).
Однако чем теснее делались контакты между народами, стоящими на разных ступенях культуры, тем слабее становились позиции подобного кочевого «стоицизма» и беззаботности (скорее всего, сильно преувеличенной Тацитом и идеализированной). Пограничная торговля знакомила кочевников со вкусом хлеба, риса, фруктов, вина, с роскошными тканями, с богато украшенным оружием; рассказы соплеменников, побывавших в столицах, разворачивали перед ними картины заманчивой жизни, полной комфорта, развлечений, невиданных чудес и таких удовольствий, что давка, духота и скопление всевозможных пороков уже не казались слишком большой ценой за них. Все эти соблазны медленно, но неуклонно размывали устои кочевого Мы, склоняли к отказу от традиций предков, заставляли искать путей приобщения к благам цивилизации.
Путей было в основном три.
Каждый был по-своему труден, и выбор пути порождал ужасные раздоры не только между племенами, но и внутри родов и даже семей, развязывал чудовищную междоусобную борьбу, затягивавшую процесс оседания.
Первый путь был осесть на своей собственной территории и начать обрабатывать ту землю, которая была под ногами. При этом, конечно, вся социальная структура племени оказывалась под угрозой: родовая знать, естественно, не собиралась сама браться за ручки плуга, простые же воины если и готовы были пахать, то уж во всяком случае не чужой участок. Угроза раскола была главной опасностью на этом пути; как велика была эта опасность, можно проследить на примере двух великих народов – галлов и хуннов.
Когда в начале IV века до Р.Х. полчища кельтов-галлов вторглись в Древний Рим, это был еще народ, целиком принадлежащий эре кочевой и скотоводческой. Для них «считалось постыдным возделывать землю собственными руками. Земледелию они предпочитали пастушеский образ жизни и даже на плодородных равнинах реки По занимались преимущественно разведением свиней, мясом которых питались и вместе с которыми проводили дни и ночи в дубовых рощах» (51, т. 1, с. 307). Вытесненные из Италии, галлы осели на территории современной Франции, а три века спустя Цезарь, вступивший туда во главе римских легионов, не застал уже былого единства. У некоторых племен процесс оседания зашел довольно далеко; люди трудились на полях, жили в довольно больших городах, окруженных грозными деревянными стенами, делились на классы (жрецы-друиды, всадники и простой народ, находящийся в весьма жалком состоянии), имели даже подобие голосового «телеграфа», когда новость криком с поля на поле передавалась за день на 160 миль. Другие племена (в основном северные) цепко держались за традиции кочевой жизни. Но в сущности линия разрыва проходила не между отдельными племенами, а гораздо глубже. «В Галлии не только во всех общинах и во всех округах и других подразделениях страны, но чуть ли не в каждом доме существовали две партии» (82, с. 123). Одна – прогерманская, сопротивлявшаяся оседанию, имевшая наибольшую власть в племени секванов; другая – проримская, полностью восторжествовавшая, например, в племени эдуев, которые во все времена военных действий были верными союзниками римлян.