Без особого радушия она провела нас в маленькую сумрачную приемную, прилегавшую к вестибюлю, велела ждать и ушла.

– Кто этот тяжеловоз? – спросил я Коллинсона.

Он сказал, что не знает ее. Ему не сиделось на месте. Я сел. Опущенные шторы пропускали мало света, и я не видел комнату целиком, но ковер был толстый и мягкий, а мебель, насколько мне удалось разглядеть, тяготела скорее к роскоши, чем к строгости.

Если не считать шагов Коллинсона, в доме не раздавалось ни звука. Я взглянул на открытую дверь и увидел, что за нами наблюдают. Там стоял мальчик лет двенадцати или тринадцати и смотрел на нас большими темными глазами, будто светившимися в полутьме. Я сказал:

– Привет.

Коллинсон рывком обернулся на мой голос.

Мальчик ничего не ответил. Целую минуту он смотрел на меня не мигая, бессмысленным, совершенно обескураживающим взглядом, какой бывает только у детей, потом повернулся и ушел так же бесшумно, как появился.

– Кто он? – спросил я у Коллинсона.

– Наверное, Мануэль, сын Холдорнов. Я его раньше не видел.

Коллинсон расхаживал по комнате. Я сидел и смотрел в дверь. Наконец там появилась женщина и, ступая бесшумно по толстому ковру, вошла в приемную. Она была высокая, грациозная; ее темные глаза, казалось, тоже испускают свет, как у мальчика. Больше я пока ничего не мог разглядеть.

Я встал. Женщина обратилась к Коллинсону:

– Здравствуйте. Мистер Коллинсон, если я не ошиблась? – Более музыкального голоса я не слыхивал.

Коллинсон что-то пробормотал и представил меня женщине, назвав ее «миссис Холдорн». Она подала мне теплую твердую руку, а потом подошла к окну, подняла штору, и на пол лег прямоугольник сочного послеполуденного солнца, Пока я привыкал к свету и отмаргивался, она села и знаком предложила сесть нам.

Раньше всего я увидел ее глаза. Громадные, почти черные, теплые, опушенные густыми черными ресницами. Только в них я увидел что-то живое, человеческое, настоящее. В ее овальном, оливкового оттенка лице были и тепло и красота, но тепло и красота, будто не имевшие никакого отношения к действительности. Будто это было не лицо, а маска, которую носили так долго, что она почти превратилась в лицо. Даже губы – а губы эти стоили отдельного разговора – казались не плотью, а удачной имитацией плоти – мягче, краснее и, наверное, теплее настоящей плоти. Длинные черные волосы, разделенные посередине пробором и стянутые в узел на затылке, туго обтягивали голову, захватывая виски и кончики ушей. Она была высокая, налитая, гибкая, с длинной, сильной, стройной шеей; темное шелковое платье обрисовывало тело. Я сказал:

– Миссис Холдорн, мы хотим повидать мисс Леггет.

Она с любопытством спросила:

– Почему вы думаете, что она здесь?

– Это ведь не так важно, правда? – быстро ответил я, чтобы Коллинсон не успел вылезти с какой-нибудь глупостью. Она здесь. Мы хотели бы ее видеть.

– Не думаю, что это удастся, – медленно ответила она. – Ей нездоровится, она приехала сюда отдохнуть, в частности – от общества.

– Очень жаль, – сказал я, но ничего не поделаешь. Мы бы сюда не пришли, если бы не было необходимости.

– Это необходимо?

– Да.

Поколебавшись, она сказала:

– Хорошо, я узнаю. – Затем извинилась и покинула нас.

– Я не прочь и сам тут поселиться, – сказал я Коллинсону.

Он не понимал, что я говорю. Вид у него был возбужденный, лицо раскраснелось.

– Габриэле может не понравиться, что мы сюда пришли, – сказал он.

Я ответил, что это меня огорчит.

Вернулась Арония Холдорн.

– Мне, право, очень жаль, – сказала она, встав в дверях и вежливо улыбаясь, – но мисс Леггет не хочет вас видеть.

– Очень жаль, – сказал я, – но нам придется ее увидеть.

Она выпрямилась, и улыбка исчезла.

– Простите?

– Нам придется ее увидеть, – повторил я как можно дружелюбнее. – Это необходимо, я вам объяснил.

– Извините. – Даже холодность не могла испортить ее прекрасный голос. – Вы не можете ее видеть.

Я сказал:

– Мисс Леггет, как вам, вероятно, известно, – важный свидетель по делу о краже и убийстве. Нам надо ее видеть. Если вас это устраивает больше, я готов подождать полчаса, пока сюда придет полицейский со всеми полномочиями, которые вы сочтете необходимыми. И мы с ней увидимся.

Коллинсон произнес что-то невнятное, но похожее на извинения.

Арония Холдорн ответила незначительнейшим поклоном.

– Можете поступать как вам угодно, – холодно сказала она. – Я не согласна, чтобы вы беспокоили мисс Леггет против ее желания, и, если речь идет о моем разрешении, я вам его не даю. Если же вы настаиваете, помешать вам я не могу.

– Спасибо. Где она?

– Ее комната на пятом этаже, первая от лестницы, слева. – Она опять слегка наклонила голову и ушла.

Коллинсон взял меня под руку и забормотал:

– Не знаю, стоит ли мне... стоит ли нам идти. Габриэле это не понравится. Она не...

– Вы как хотите, – проворчал я, а я иду. Ей это может не понравиться, но мне тоже не нравится, что люди прячутся, когда я хочу спросить их о пропавших бриллиантах.

Он нахмурился, пожевал губами, сделал несчастное лицо, но со мной пошел. Мы отыскали лифт, поднялись на пятый этаж и по пурпурному ковру подошли к первой двери слева. Я постучал. Ответа не было. Я постучал снова, громче.

В комнате послышался голос. Вероятнее всего, женский, но мог принадлежать кому угодно. Он звучал настолько слабо, что мы не разобрали слов, и как бы придушенно – даже нельзя было понять, кто говорит. Я толкнул Коллинсона локтем и приказал:

– Позовите ее.

Он оттянул воротничок пальцем и прохрипел:

– Габи, это я, Эрик.

Ответа все равно не последовало. Я опять постучал:

– Откройте дверь.

Внутри что-то произнесли, я ничего не понял. Я снова крикнул и постучал. В коридоре открылась дверь, и высунулся старик с бледным лицом и жидкими волосами:

– Что происходит?

– Не ваше дело, – сказал я и опять постучал в дверь.

Голос внутри стал громче, мы уже слышали в нем жалобу, но слов по-прежнему разобрать не могли. Я повертел ручку, и оказалось, что дверь не заперта. Я еще погремел ручкой и приоткрыл дверь сантиметра на два. Голос стал более внятным. Я услышал мягкие шаги. Я услышал сдавленный всхлип. Я распахнул дверь.

Эрик Коллинсон издал горлом странный звук – будто где-то очень далеко кто-то душераздирающе кричал.

Габриэла Леггет стояла у кровати, держась одной рукой за белую спинку, и покачивалась. Она была белая как мел. Глаза, тусклые, без белков, смотрели в пустоту, а маленький лоб был наморщен. Казалось, она видит что-то впереди и пытается понять, что это. На ней был один желтый чулок, коричневая бархатная юбка, в которой она явно спала, и желтая рубашка. На полу валялись коричневые туфли, другой чулок, коричневая с золотом блузка, коричневый жакет и желто-коричневая шляпа.

Все остальное в комнате было белое: белые обои на стенах, белый потолок, крашенные белой эмалью стулья, кровать, двери, оконные рамы, даже телефон; белый войлок на полу. Мебель была не больничная, такую видимость ей придавала белая краска. В комнате было два окна и кроме той двери, которую я открыл, еще две. Левая вела в ванную, правая – в маленькую гардеробную.

Я втолкнул Коллинсона в комнату, вошел за ним и закрыл дверь. Ключа в ней не было, и скважины не было, и каких-либо признаков замка. Коллинсон глазел на девушку, раскрыв рот, и лицо у него стало такое же бессмысленное, как у нее, – разве только ужаса больше. Она прислонилась к спинке кровати и темными одурманенными глазами смотрела в никуда.

Я обнял ее одной рукой и усадил на кровать, а Коллинсону сказал:

– Соберите ее вещи. – Мне пришлось сказать это дважды, прежде чем он вышел из столбняка.

Коллинсон подал мне вещи, и я стал одевать ее. Он вцепился пальцами мне в плечо и запротестовал – таким тоном, будто я запустил лапу в церковную кружку:

– Нет! Нельзя же...

– Какого черта? – сказал я, оттолкнув его руку. – Хотите – одевайте сами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: