– Правда, – подтвердил Кольцов.

– И капитал, значит, затратили? – удивился старик. – А что ж это, к примеру, за люди?

Кольцов назвал.

– Это какой же Боткин? Чайная фирма, что ли? И сынок Станкевичев? Ну, дела, господи, твоя воля! – в раздумье покачал головой Василий Петрович, и то, что в сыне до сих пор было чудно и непонятно, стало еще непонятней и чудней.

3

У Кареева было мрачное и угнетенное состояние. Он уже не смеялся так громко и весело, как любил и умел смеяться раньше; глаза его смотрели на людей уже не с прежней доверчивостью и лаской и, словом, все то юношеское, порой даже мальчишеское, что так привлекало в нем, – все это исчезло и уступило место чему-то новому – серьезному, сдержанному и несколько замкнутому.

То, чем была для Кольцова Дуняшина могилка, для Кареева оказалась польская экзекуция. Юность сменилась зрелостью, жизнь представилась иною. Эта полная страдания и ненависти жизнь была суровой и неприглядной.

После того разговора в кольцовском саду Кареев исчез и не показывался несколько месяцев. Кольцов пошел его разыскивать. Хозяйка квартиры, где стоял Кареев, сказала, что Александр Николаич выхлопотал отпуск и уехал в Одессу.

«И не сказал даже», – огорченно подумал Кольцов, но не обиделся и не осудил Кареева, понимая его душевное состояние.

Кареев был сыном незаметного пехотного офицера. Его мать умерла при родах, он вырос на руках своей одесской тетушки. Отец погиб в Бородинском сражении, когда Карееву еще и трех не было. После смерти отца оказалось, что то небольшое имение, которым он владел, не только не приносило дохода, но было убыточным, и тетка-опекунша продала его. Кроме этой тетки, у Кареева не было никого. Тетка осталась старой девицей, жила замкнуто и не выносила детского шума. Она не любила племянника, он платил ей тем же. И так они жили, тяготясь друг другом, до тех пор, пока Карееву не исполнилось восемь лет. Тогда тетка отдала его в военную гимназию, и резвый и веселый Саша пошел в скучную и суровую военную муштру.

Так предопределилось его будущее и так сложилось настоящее, в котором, несмотря на его пылкий характер, а может быть, и вследствие этого, его больше всего мучило одиночество.

– Кто же по мне заплачет? – уезжая в Польшу, с горькой улыбкой говорил он Кольцову. – Разве ты вздохнешь…

4

Приехав из Одессы, Кареев стал часто захаживать к Кольцову. Та перемена, которая произошла в нем за эти несколько месяцев, не могла скрыться от Алексея, и он радовался свежему и бодрому виду своего друга.

– Тебя точно подменили в Одессе. Экой ты молодец стал!

– Да, может, и вправду подменили? – шутил Кареев. – Ну, брат, – обнимая Кольцова, таинственно понижал голос. – Каких людей я повидал, каких речей понаслушался!

И, не договаривая, переводил на другое.

Кольцову любопытна была эта таинственность, да Кареев умолкал, не досказывая, а Кольцову казалось неловко допытываться. Но то, что у Кареева появилась какая-то тайна, которую он не желал или не мог ему поверить, было хоть и неприятно, но очевидно.

Кольцов по-прежнему, что ни писал, показывал Карееву, и тот не уставал восхищаться его стихами, восхищаться слепо, не находя слабых мест, какие нередко портили все стихотворение и на какие прежде ему указывал Сребрянский, а теперь очень часто и верно – Анисья.

Ее суждения удивляли Кареева, и он, раньше почти не замечавший Анисочку, стал с интересом к ней приглядываться. Все ему нравилось в ней: и звонкий веселый смех, и порывистость движений, когда от резкого поворота вихрем летит русая коса, и влажный блеск синих глаз, а главное – ее естественность и умная простота.

Втроем они собирались в кольцовской каморке и читали или спорили о прочитанном. Кареев умел очень смешно рассказывать в лицах, и так все было похоже на тех, о ком шла речь, что Анисья смеялась до слез и ни слова не могла произнести, а только охала.

Они часто пели. Ни Кольцов с сестрой, ни Кареев не сговаривались заранее, песня приходила сама собой. Это случалось в сумерки.

Всегда разговорчивый Кареев, задумчиво пощипывая тоненький ус, молчал. Кольцов брал гитару и начинал лениво перебирать струны, наигрывая что-то печальное и медленное. При первых же звуках гитары у Анисьи сжималось сердце. Она тихонько, словно издалека, заводила песню. Обычно это была какая-нибудь всем известная старая песня или романс, и тогда, постепенно присоединяясь к Анисье, пели все втроем. Но иногда она брала гитару и придумывала что-то свое и без слов, одним голосом, вела незнакомую мелодию. Так вдруг однажды, сама не зная, как это у нее получилось, пропела кольцовские стихи:

Погубили меня
Твои черны глаза,
В них огонь неземной
Ярче солнца горит!

И потом не раз придумывала мелодии для стихов Кольцова. Эти песни могли бы долго жить, да записать их было некому, и они все со временем позабылись.

– Ах, Анисья Васильевна! – восторгался Кареев. – Что бы вам на фортепьянах!

– Ишь ты, чему ее научаешь! – смеялся Кольцов. – А батенька говорит: это, мол, все Алешкины выдумки!

5

Начались святки. Все ходили по гостям или принимали у себя, много ели, еще больше пили, дым стоял коромыслом.

По Дворянской улице катались в ковровых санях богатые купцы. Толстощекие купчихи в цветных шалях и лисьих ротондах копнами сидели с благоверными и только повизгивали на раскатах.

В театре шла старая комедия воронежского сочинителя Андрея Элина «И ошибка кстати». На круглых тумбах и на заборах пестрели нарядные афишки о представлении.

Кареев купил ложу и пришел звать Кольцова с Анисьей. Она побледнела от счастья. Сияющими благодарными глазами глянула на Кареева:

– Ах, какой вы…

– Боюсь, батенька не пустит, – кивнул Кольцов на сестру. – У нас насчет этого строго.

Действительно, Василий Петрович, когда Анисья заикнулась о театре, отказал наотрез и даже пригрозил плеткой.

– Да что ж, батенька, – обиженно протянула Анисья, – вон, все ходят. И Клочковы девки ходили намедни, и Мелентьевы… А у нас как в монастыре! Подумают, что у нас и достатков нету в театр сходить…

Семейство Клочковых считалось по Воронежу самым богатым и уважаемым. Василию Петровичу страшнее всего было то, что кто-нибудь скажет, будто у них, у Кольцовых, нет достатка. Он еще немного поломался для виду и разрешил Анисье идти в театр. А когда узнал, что она будет в ложе (ему объяснили, что это такое), особо от прочей публики, и что ее кавалером пойдет Кареев, и, особенно, когда Кареев зашел перед театром и поразил всех блеском парадного мундира, малиновым звоном серебряных шпор, бобровым воротником шинели и ослепительно белыми перчатками, – старик даже размяк.

– Ну, до этакого-то, брат, и Клочковы девки навряд дотягивали… Вот те и Кольцовы! – И он показал воображаемым клочковским девкам кукиш.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: