И ленинская оценка, не исправив дела, только подлила масла в огонь той дворцовой склоки, которую вели Троцкий и Сталин. Сталин хорошо знал силу этой мыслящей гильотины: на чью сторону она встанет, тот и будет «вождем». И в борьбе за власть Сталин прекрасно использовал уничтожающую оценку Лениным Дзержинского: оскорбленный министр примкнул к Сталину.
"Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу", пишет Троцкий, "это и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и Дзержинского…"
Но — поздно. В кремлевской склоке вождей ставка Дзержинского оказалась правильной. Паралич Ленина прогрессировал. На пятом году революции Ленин уже только мычал, а на шестом перестал и умер.
Борьба придворных пошла со всей ожесточенностью. И в этой борьбе Сталина против Троцкого Дзержинский сыграл заглавную роль в момент, когда стоял кардинальный вопрос: — за кем пойдут войска ГПУ, за Троцким или за Сталиным?
На назначенное собрание-монстр всех чекистов приехал сам Дзержинский. Здесь речь представителя троцкистов, Преображенского, часто внезапно прерывалась сочувственными аплодисментами и положение грозило накрениться на сторону Троцкого. Тогда-то и выступил Дзержинский. Он волновался необычайно, речь была бессвязна. Дзержинский умолял своих чекистов не итти за Троцким и вдруг среди речи, совершенно не владея собой, повернувшись к Преображенскому, он истерически закричал: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" И снова: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" с Дзержинским начался припадок. Зато битва Сталина выиграна. Видя такое волнение шефа, чекисты покачнулись и резолюция ЦК получила большинство.
Поддержавший Сталина Дзержинский, как бы в отместку Ильичу, несмотря на признанную негодность, получил, по смерти Ленина, высший хозяйственный пост в стране. В феврале 1924 года он стал председателем Высшего Совета Народного Хозяйства.
Диктатурно оглавив советское хозяйство, видная отовсюду багровая фигура Дзержинского, называемая коммунистами «исполинской», стала еще смешней и нелепей. "Продуманной концепции хозяйственного развития у Дзержинского не было", вежливо пишет Троцкий. Те ж превосходные степени о "величайшей инициативе", "энергичнейшей компании", "чрезвычайнейшей экономии", "огромнейших задачах" и по чекистской привычке, конечно, везде необходимость "хирургических методов".
"Знаю одно, если не найдете хирургического метода и хирургов — ни черта не выйдет! Доклады, доклады, доклады. Отчеты, отчеты, отчеты. Цифры таблицы, бесконечный ряд цифр. Как взяться за дело? Здесь необходима хирургия. Надо найти смелую и знающую группу людей и дать им нож, безапеляционный".
Человек большого честолюбия и малого ума Дзержинский не понимал свою нелепость на посту председателя ВСНХ, хотя и у него бывали признания, что он "готов провалиться сквозь землю сидя на совещаниях и слушая как трест за трестом летит вверх тормашками".
Но амбициозность, самоуверенность, годы безграничной власти застилали все. К тому ж люди были настолько привязаны к Дзержинскому страхом, что на диктатора хозяйства, как из рога изобилия, сыпались угодливые просьбы о принятии шевства то над "Советским кинематографом", то над сомнительным предприятием «Ларек» и так далее и тому подобное.
Дзержинский принимал все, обрастая председательствованиями, шефствами, в своей фигуре иронически воплощая и террор и термидор. Он сильно изменился во внешности, нездорово растолстел, обрюзг, стал неузнаваем, от былого «аскета» осталась лишь прежняя саркастическая усмешка. Его фигура была хороша, как квинт-эссенция нелепости хозяйственной системы деспотического коммунизма.
В роли хозяйственного диктатора, 20-го июня 1926 года на трибуне перед высшим форумом коммунистической партии Дзержинский выступил с программной речью о хозяйственном положении страны и его перспективах. Эту речь, как всегда, Дзержинский произносил с необычайным волнением, с кучей превосходных степеней, путаясь, заикаясь, не улавливая собственных мыслей, отгрызаясь угрозами и ругательствами от наседавших на него довольно-таки сметливых ловкачей Пятаковых, Фигатнеров, Каменевых.
Голос Дзержинского переходил в срывы.
— "А вы знаете отлично моя сила заключается в чем! Я не щажу себя никогда! И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите!" — кричал Дзержинский все чаще прижимая обе руки к сердцу.
Слушатели думали, что это ораторский жест, а оказывается это сердце давало оратору сигнал, что оно устало биться в груди Дзержинского, оно отказывается.
Дзержинский сошел с трибуны и через два часа, упав на пол, умер от припадка грудной жабы. По столице поползли слухи о подмешанном яде, о самоубийствe. Дворцовые тайны Кремля питают венецианские темы. Но, нет, Дзержинский умер естественно.
После него остались сын, Ясек, признанный врачами "отягченным дегенерацией в тяжелой степени" и жена Софья Сигизмундовна, урожденная Мушкат, на которой женился Дзержинский еще в годы ссылки и которая при нем играла ту же бессловесную роль, что Альбертина при Марате. В мире нет человека, которому судьба не дала бы привязанности женщины.
На другой день по смерти Дзержинского начались коммунистические славословия в обязательно-елейном тоне и причитания плакальщиков в честь умершего вождя. Тут были и фальшь, но тут была и искренность.
Вместе с Дзержинским сама партия схватилась за сердце: — ушел наиболее яркий воплотитель полицейской диктатуры коммунизма. В лице Дзержинского из коммунистической машины выпал важный винт. Он был — тип идеального коммуниста, к тому же гениальный чекист. Он был абсолютно равнодушен к интересам страны, народа, ко всему кроме одного — диктатуры своей партии, то-есть диктатуры коммунистической аристократии. А об этом стоило плакать.
Максим Горький плакал: — "Нет, как неожиданна, несвоевременна и бессмысленна смерть Феликса Эдмундовича. Черт знает что!" Троцкий написал почти-что стихотворение в прозе: — "Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: — вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды". И как во времена испанской инквизиции поэты спасались от подозрений соответствующими посвящениями своих стихов, так и во времена коммунистической инквизиции нашлись поэты, посвятившие стихи смерти "гениального чекиста".
Один из них, Николай Асеев, оплакал Дзержинского так:
Другой поэт оплакал по другому:
К гробу вождя чекисты понесли венки; лучший из них, бесспорно, был привезен тульским ГПУ, венок был сделан из винтовок, револьверов и скрещенных шашек.
Правящая же партия среди прочего материала выбросила на газетные столбцы жуткую цитату из самого Дзержинского: "Если б пришлось начать жизнь снова, я бы начал ее также". И утверждая в потомстве память о пролитой крови, страшную в сознании народа Лубянскую площадь, коммунистическое правительство переименовало в "Площадь Дзержинского".