..............................................................................................................................................................................................
Сцена 6. Птица как таковая
Резко: прорыв стука. Очень громко. “Close up” стука. Как если бы кто-то, причем с раздражающей нерегулярностью, вдруг заколотил в самую нашу барабанную перепонку.
Звук словно бы продалбливает полынью света. В ней напряженно светит чей-то расширенный глаз. Полынья также расширяется... И вот мы видим, что герой, оттянув пальцем металлическую планку, неотрывно смотрит в увеличенную щель жалюзи. Медленный отъезд камеры... Редкие, нерегулярные россыпи стука...
Мы наблюдаем героя с точки зрения кого-то невидимого. То есть мы, по сути, глядим на туловище и голову, скрытые за решеткой, — а также на белое яблоко человечьего глаза, предельно обнаженное ужасом, готовое вырваться, как из рогатки.
Внезапно нам виден орган зрения другого существа. Глаз, нацеленный в человека. Или это не глаз? Небесная голубизна с золотым, в самом центре, зраком летнего солнца. Или все-таки глаз? Можно предположить, что это — око неведомого исполина с точки зрения зоологизирующего муравья. И можно догадаться, что полотнище, застилающее весь экран (волокна полотнища толще бревна), — это часть трепещущего от дыхания подбрюшного перышка. Камера ползет по широким полосам, составляющим то ли узоры уже знакомых гобеленов, то ли поверхность... чего? рулевых перьев? крыла? а разве не жуток стократно умноженный коготь, шершавый и тусклый, будто хребет бронтозавра? эти колоссальные зубы? этот жадный, влажный, бесстыжий, очень плотский язык, который мы уж никак не ожидаем в птице?
Птица! Да, это птица! Потому что есть оптика человека, глядящего на мир сквозь щель в металлических жалюзи. И сквозь этот расширенный пальцем просвет — дыру в решетке (напоминающей человеку собственные ребра) — существо по ту сторону клетки видится птицей.
Для оператора это птица размером с фламинго, но человеку, застывшему за жалюзи, она кажется несоразмеримо крупней — может быть, еще оттого, что пятачок земли, на котором птица выклевывает из коробки макароны, представляет собой замкнутое пространство.
Обычный закуток возле черного входа: потемневшая бочка под водосточной трубой, фанерная лопата для расчистки снега, метла, примятое жестяное ведро с остатками сизой золы. Поленница дров. Именно так: поленница березовых дров под шапкой слегка ноздреватого снега... Снег на тощих кустах малины... Доски некрашеного забора... Длинная сосулька под его перекладиной...
Его ль это память? Не было с ним ничего подобного! Но так ли? Откуда же это тревожное “дежа вю”?..
Где он такое видел? Где он слышал такое, рассказанное голосом женщины, так смешно говорившей “each to other” вместо “to each other” — всегда только так, только так это было, сколько бы он ни поправлял ее! Она еще часто говорила “pillow” вместо “pill”, когда просила таблетку, а вместо “pillow” могла сказать “armpit”, а ведь он понимал, он всегда понимал с первого раза! Он говорил: это что у тебя, арабский? То есть он так шутил, в том смысле, что — это разве английский? А какая разница! Он тогда уже понимал: какая разница! Разве это важно? Она называла его на своем языке — и, как ни странно, он быстро запомнил добрую дюжину наименований своей персоны, улавливая связь звуков ее языка с оттенками ее настроений, и, несмотря на природную лень, так же быстро запомнил перевод, а все-таки любил с притворной озабоченностью в сотый раз спросить: what does it mean? И она, словно не чуя подвоха, в сотый же раз серьезно объясняла: это такой маленький (показывала размер пальцами) зверь с длинными ушами (энергично показывала на себе), а ты — это ребенок того зверя, они живут в лесу, они живут в поле...
Было ли это с ним? Где же та женщина? И что делает здесь эта птица — громадная, одиноко застывшая под пустым небом, на плоской, внезапно пустынной земле — неоглядной, не имеющей пределов, в зародыше истребляющей этим пустым пространством любые попытки зрения, разума, защиты... даже простого вздоха... Боже, как страшно!.. Значит, было там что-то, что он выплеснул вон, что-то же было там, было в этих дурацких макаронах — Господи, что? — опасное, исключительное, смертельно важное, что приманило Бог знает откуда этого археоптерикса, размахом крыл перекрывающего горизонт!..
Сцена 7. Отлет
У всего есть конец — вот и птица взлетает, чтобы вздохом уйти в плотный ультрамарин. О, как тяжела она для ветви земного древа! Как невесома для безучастных небес!
Теперь, с точки зрения птицы, мы видим этих двоих, что стоят напротив друг друга, каждый за стеклом, чуть отшторив свою занавеску... В этом месте здание напоминает букву “П” — и вот в тех торцах, нежданно близко друг к другу, против друг друга, стоят: женщина с библейски белым лицом возле чуть отведенного бархата черной портьеры — и мужчина, словно доспехами, скрытый ребрышками металлических жалюзи, — только забрало его поднято вверх: как мог, он расширил пальцами щель... Значит, оба они видели птицу во время ее гостевания на земле. Они смотрели на нее оба, одновременно, думая... о чем? Бог весть. Мы также не знаем, и уже не узнаем, видели ли они при этом друг друга. Но теперь их взгляды обязательно, неизбежно где-то пересекутся — высоко в лазури — в точке отлетающей птицы.
А мы — душа, Боже мой, отлетает все выше — мы наконец видим поляну, дерево с круглой кроной — выше! — да, теперь они очевидны: стрельчатые окна с сияющими витражами, белые колоннады, победные в своем классическом ритме, галереи, утопленные в розовопенном цветении, и — выше! — витые балкончики, зависшие словно бы в невесомости, — выше! выше! — и вот мы видим каменные башенки с узкими бойницами и ярко-пестрыми полотнищами флажков... Дворец.
Да: мы видим дворец. Как раз тот, будто из Шарля Перро или братьев Гримм. Кто б не хотел там жить! А эти двое жили именно там, именно во дворце они жили (прочном, кстати сказать, как скала), — они жили, стало быть, во дворце, но не заметили этого. Бывает.
...Значит, мы жили с тобой в раю? вот что ты хочешь сказать? Конечно, моя единственная любовь. Оттого этот сад вокруг дворца? эти зеленые, розовые, нежно-лиловые — эти бесконечные в кипенье расцвета сады? Оттого, моя единственная любовь. Боже мой, сколь непостижима и всемогуща, сколь яростно-неистощима щедрость этого единственного, как ты, моя любовь, мира, — но отчего этот грозный, неумолимый, этот все нарастающий шум, этот ледяной нестихающий ветер? — мы отлетаем, моя любовь, мы отлетаем, — а там, а там мы будем собой? мной и тобой? — разве это имеет значение? не бойся, не надо бояться, взгляни назад с точки зрения птицы: все страхи сметаются в прах при виде этой исполинской, бессмертной, этой всепобеждающей красоты, — ты видишь: Земля густо покрыта садами и волшебными замками, ты видишь: везде, где Земля дала приют человеку, она покрыта волшебными замками и садами, Боже мой, ничего, кроме дворцов и райских садов, это так очевидно, — ты видишь: белые города североамериканского континента, поставленные на попа, как сигаретные пачки, как блоки недостижимых уже сигарет, — города, где, как отдельные сигареты, торчат водонапорные башни, — селения, состоящие также из средних и маленьких зданий, — все эти стоянки человека, в конечном итоге, слагаются из жилищ, которые так или иначе, неотъемлемо, содержат ростки, побеги, семена отцветающих и вновь прорастающих райских дворцов, — и вот обитаемые острова сливаются в единый сад обитания, в кровный сад земной радости и отрады, это так несомненно сейчас для твоих глаз, затопленных яростной благодарностью зверя, — и, уже сверх отпущенного тебе времени, вдруг включается пронзительный, призовой механизм отсрочки, — ты слышишь всем веществом своего сгоревшего сердца, что тебе дозволено даром сделать еще один, прощальный, круг — совсем близко к земле — как? — так: лишенной права приземления птицей (в ней горят уже солнца других измерений), — душа, все еще утяжеленная камнем памяти, жадно снижаясь, делает медленные горизонтальные круги. Пролетая у самых фронтонов зданий, ты видишь искаженные земными страстями лица каменных статуй: рты, разорванные криком любви и отчаянья, — перекошенные спазмом тысячелетнего гнева, — испепеленные несокрушимой волей противоборства, — всегда несытые рты рабовладельцев и рабов, — неукротимые рты любовников и полководцев, — сдержанные рты каннибалов и вдов, — подъятые к небу пустые глазницы человечьих существ, безъязыко мычащих в каменных своих капканах, в одиночных казематах времени, страха, забвения, — что же мне сделать для всех вас? и что я могу, не зная даже земного кода? — о, смотри зорче! включи же на полный удар всю оптику своей уходящей души, — что видишь ты? — душа взмывает все выше, — что видишь ты? — выше! — отсрочек больше не будет, — так что же ты видишь в последний миг своего безвозвратного зренья?