Письма не только сопровождаются описанием опытов и технологических экспериментов, производственных секретов, но и включают в себя рассуждения по экологии водорослей, яркие описания поездок на острова (командировок), связанных с их сбором и т. п. И что самое неожиданное—в них появляются цветные акварельные и карандашные рисунки. Их довольно много. На первый взгляд эти рисунки словно взяты из добротного ботанического атласа. Есть и общий вид, и увеличенные фрагменты частей растения с точным указанием масштаба, на обороте листов подробное описание вида. Безусловно, Флоренский пытался привить детям вкус и внимание к конкретности, дать им образцы научной деятельности не только в тексте писем, но и в рисунках. Как и в случае феномена мерзлоты, роль этих рисунков отнюдь не исчерпывается сказанным. Позже, лишившись возможности рисовать, в одном из последних писем Флоренский с грустью вспоминает о внутреннем успокоении, которое давал ему процесс рисования. В тот же период Флоренский размышляет о сути поэтического творчества: «Поэзия есть мышление конкретными образами, которые, однако, подлежат не логическому закону обратной пропорциональности объемов и содержания, а диалектическому закону прямой пропорциональности объема и содержания, т. е. суть идеи. Смысловое значение образа больше, чем его наглядно–чувственное содержание. Это значит, что образ поэзии есть по самой своей природе символ (всякая реальность, которая больше себя самое). Поэзия дает смысловое значение в конкретных образах, и чем он конкретнее, т. е. полноценнее поэт, творчество. Иначе говоря, высказывание тем поэтичнее, чем менее удаляется от образа–конкретности, но вскрывая при этом наиболее полно его смысловое значение. Высшая ступень поэтичности—это непосредственное созерцание образа в его полноте, медитация над розой, напр., т. е. когда образ дается со всею чувственной силой. Ho это — поэзия «для себя». Поэзия литературная м. б. тогда, когда и образ реконструируется словом» (29. ХІ.1935 г.).
Именно эти слова наиболее полно объясняют смысл рисунков, с той лишь разницей, что в последних образ реконструировался линией и цветом. Умозрения Флоренского получили пластическое выражение. В рисунках водорослей красота воплощения соединилась с научной строгостью.
Что же дает силы Флоренскому в небытии Соловков? Вначале появляется ощущение–размышление, мысль, сеющая зародыш надежды. Она появляется почти одновременно с оформляющимся отношением к Соловкам как к чему‑то призрачному, нереальному: «Моя единственная надежда на сохранение всего, что делается: каким либо, хотя и неизвестным мне путем, надеюсь, все же вы получите компенсацию за все то, чего лишил я вас, моих дорогих», —пишет он сыну Кириллу (24—25.1.35 г.).
Вновь и вновь в письмах о. Павел повторяет заветное чувство–надежду, связывающее воедино многое, о чем он передумал, что он пережил и перечувствовал за долгие годы Соловков: «…мое самое заветное ощущение, что ничего не уходит совсем, ничего не пропадает, а где‑то и как‑то хранится. Ценность пребывает, хотя мы и перестаем воспринимать ее. И подвиги, хотя бы о них все забыли, пребывают как‑то и дают свои плоды. Вот поэтому‑то, хоть и жаль прошлого, но есть живое ощущение его вечности. С ним не навеки распрощался, а лишь временно. Мне кажется, все люди, каких бы они ни были убеждений, на самом деле, в глубине души, ощущают так же. Без этого жизнь стала бы безсмысленной и пустою» (6— 7.ІѴ.35 г.).
Предощущение Вечности через «прошлое не прошло» — камертон, по которому настраиваются многие из тем размышлений и чувствований о. Павла на Соловках. Наиболее явно это чувство обнажается в мыслях о роде, семье и опосредованно, в тех или иных оформленных рассуждениях, и совсем буквально, символически—в сновидениях. Это прежде всего сны о детях, братьях и сестрах. Снятся умершие близкие, причем о. Павел поражается тому, сколь реальны эти сновидения. Образы умерших ощущаются гораздо сильнее, чем многих, еще живущих, ощущаются изнутри (а не внешне, словно образы «из литературы»). Братья и сестры снятся маленькими, в том возрасте, что и собственные дети. В тех же снах нередко присутствуют отец или мать самого о. Павла. Из писем детям: «Довольно часто вижу маленького (так в письмах Флоренский называет внука. — Ред.) во сне, под покровительством своего отца» (17. Х.36 г.). «Видел свою мать с маленькими, причем образы моих братьев и сестер, когда они были маленькими, сливались с вашими, в том же возрасте» (8—9.1.37 г.).
Пожалуй, лишь один сон, описанный Флоренским, кажется совсем необычным, но необычность эта видится зловещим предзнаменованием: «…то попадаю на странный остров под названием Чайка. Оказывается, что это—действительно гигантская чайка, причем люди живут на ее внутренностях, а временами она хватает их своим клювом и глотает, тогда они возвращаются на свое место или исчезают вовсе» (23.11.37 г.).
Изучение рода—это конкретное обследование, воспоминания—это прежде всего внимательное самонаблюдение. В обоих случаях в их основе лежит глубинная интуиция неразрывности себя и рода, прочувствованная Флоренским в юности. Однако это ощущение еще никогда не достигало такой пронзительной ясности, очевидности и уверенности непосредственного знания, данного откровением. Именно оно давало опору в безвоздушном пространстве Соловков.
Ощущение единства рода ведет за собой размышления об относительности границ личности и воспоминания о тех мгновениях жизни, когда это ощущение было наиболее острым, пронзало пространство и предваряло время.
Первое воспоминание связано со смертью отца, которого П. А. Флоренский навестил в Тифлисе во время болезни. Когда, по мнению врачей, опасность миновала, он вернулся в Сергиев Посад, где в то время учился: «Сижу раз у себя в комнате, за большим столом перед окном. Было светло еще. Пишу. Как‑то утратилось сознание, где я нахожусь, забылось, что я далеко от Тифлиса и что я вырос. Рядом со мною, слева, сидит папа и внимательно смотрит, как это было нередко, когда я учился в гимназии, ничего не говорит. Было так привычно для меня, что я не обращал особого внимания, только чувствовал себя хорошо. Вдруг я сообразил, что я ведь не в Тифлисе, а в Посаде, поднял голову и посмотрел на папу. Вижу его вполне ясно. Он взглянул на меня, видимо ждал, чтобы я понял, что это он и что это удивительно, и когда убедился, то внезапно его образ побледнел, как бы выцвел, и исчез — не ушел, не расплылся, а стал очень быстро утрачивать реальность, как ослабляемый фотографический] снимок. Через несколько часов я получил телеграмму, извещавшую о кончине папы» (4—5. VII.36 г.).
Второе воспоминание — о предощущении жены и детей: «Вспоминаю малейшие подробности прошлого, о каждом из вас отдель[но]. О том, как я ждал Васюшку, года за 3 до его рождения, как чувствовал, что он где‑то есть уже, хотя я и сам не знал, где и как. Когда он только что родился, то посмотрел на меня и было ясно, что он узнал меня. Ho это было только несколько мгновений, а потом сознательность взгляда исчезла […]. Припоминаю, как почувствовал Кирилла, в поезде, когда я ехал домой и разговаривал с одним молодым рязанцем. Тебя я почувствовал летом 1905 года, когда возвращался из Тифлиса и, попав не на свой поезд, заехал в сторону, так что пришлось высадиться на маленькой станции и прождать целый день своего поезда в полях и на лугах. Это было 15–го августа. Олечку почувствовал как пришедшую, как идущую взамен Вали, Мика — как идущего взамен Миши, а Тикульку — как саму по себе, как мое утешение […]. Помню, раз водил вечером гулять Васю. Идем вдоль забора к Вифании и вдруг меня пронзило ощущение, что я—не я, а мой отец, а Вася—это я и что повторяется, как папа меня водил».
И снова прикосновение к Вечности: «Всех вас чувствую в себе, как часть себя и не могу смотреть на вас со стороны […]. Дорогая Аннуля, прошлое не прошло, а сохраняется и пребывает вечно, но мы его забываем и отходим от него, а потом, при обстоятельствах, оно снова открывается, как вечное настоящее. Как один поэт XVII в. написал: