Костромская губерния числилась в глухих. Леса, топи, дороги никудышные, города бедные, да и дворянство небогатое. А следовательно, и мужик по деревням дикий. Такое мнение было справедливым в отношении многих уездов, но не для Чухломского. Именно из здешних мест уходили ежегодно в столицы тысячи «питерщиков» – под таким именем прославились на всю широкую Русь крестьяне-отходники, работавшие вдали от дома столярами, стекольщиками, слесарями. Петербург на добрую часть был выстроен руками костромских крестьян, которые издавна стали подаваться на заработки, твердо усвоив, что меж сохи да бороны не ухоронишься – скудная земля, короткое лето и неустойчивый климат редко позволяли мужику собрать добрый урожай. «Питерщик» жил вдали от дома годами, причем начинал осваивать свою профессию еще в отрочестве – лет с четырнадцати. Потом, поднаторев в ремесле, приходил в родную деревню, где ему уж присмотрели невесту, женился и, пожив несколько месяцев с молодухой, снова отправлялся в Питер. Многие так осваивались в столице, что и там заводили «симпатию», а свои отношения с законной семьей ограничивали присылом гостинцев и денег да редкими наездами по случаю кончины кого-нибудь из родни. Оттого прозвали этот край губернии «бабьей стороной» – не только домашнее хозяйство лежало на женщинах, но они же отправляли все общественные работы вроде ремонта дорог, исправляли должности десятских, сотских, сельских старост.
Дома тех из «питерщиков», которые сохраняли верность деревенским корням (а такие составляли, разумеется, большинство), нельзя было назвать крестьянскими избами в собственном смысле слова. Уже во времена молодости Писемского отходили в прошлое старинные северные хоромы. Исчезали восходящие к седой древности мотивы деревянной резьбы по подзорам и очельям окон. Вместо птицы Сирин и русалки вырезали плотники, насмотревшиеся на господские затеи в городе, античные амфоры и виноградные грозди, обрамляли окно какими-нибудь колонками и портиками, да и в светелку тащили ту же «Грецию». Ясно, что в таких избах трудно было наткнуться на вышепомянутого, ничем не замутненного «исторического» великоросса...
Так, может быть, хранилась «допетровская чистота» в деревеньках, затерявшихся за мелколесьем? Вот уж где, казалось бы, уцелели заповедники старомосковской эпохи – сидел там народ-нелюдим, крепкий в «истинной» вере. Но на заезжего глядели исподлобья, говорили загадками, так что и в этих ревнителях древнего благочестия нелегко было встретить простодушие, сердечность, открытость.
Нет, пожалуй, не у староверов, не у продувных «питерщиков» прошел юный Писемский школу народности. «Исторического великорусского мужика» воспитал поэтический мир, который окружал его с первых дней жизни, – уживались здесь фантастические представления и предельная трезвость взглядов, суеверия и здравый смысл...
В пору светлых июньских ночей, когда от зари до зари небо жемчужно светится, когда березы, окружающие усадьбу, стоят по колено в тумане, а в призрачной полумгле, укрывшей дорогу, мерещатся всадники, бесшумно проносящиеся в сторону леса, в эту тревожную и восхитительную пору Алексею всегда не спалось. Он мог часами сидеть у раскрытого окна, подобрав к подбородку колени, поеживаясь от сырой прохлады, заползающей под шлафрок. А когда наступала купальская ночь, он обязательно выбирался перед полночью из дома и что есть духу бежал к околице, где его ждали несколько смельчаков. Переговариваясь вполголоса, шли к темнеющему за поскотиной чернолесью. С колотящимся сердцем вглядывался Алексей в переплетения трав и кустов – где-то же должен был заполыхать «Иванов огонь» – все деревенские мальчишки божились, что именно в этом урочище зацветает папоротник в ночь на Ивана Купалу. А может, опять он прозевал полночь?.. Э-эх, хоть бы раз повезло – уж тогда он все клады в округе открыл бы. Или нет ему в этом талану, вот и разрыв-трава, против которой ни один замок не устоит, Алексею не дается? А ведь она тоже в купальскую ночь счастливчику показывается...
Идя в промокших от росы сапогах к усадьбе, Алексей послушно останавливался, услышав повелительное шипение одного из раменских парней. Все всматривались в ту сторону, куда показывал старшой – в пепельном свете белой ночи привидениями казались фигуры в сарафанах на лугу возле ручья. «Умываются купальской росой, чтоб краше быть!» – сдавленным голосом поясняли ребята и, повалившись в траву, подбирались к девкам. Баричу тоже хотелось попугать их, да уж больно знобко было ползти по сырой предрассветной луговине, и, укрывшись за кустиком, он наблюдал, как тянутся по седому от росы травяному ковру черные полосы, как потом с визгом бросаются к деревне девки, завидев явившихся невесть откуда разбойников...
Годы спустя писатель заметит про героев «Взбаламученного моря»: "Если бы пришлось подробно описывать жизнь секунд-майора и пожилой его дочери, то беспрестанно надо было бы говорить: «Это было, когда поднимали иконы перед посевом; это – когда служили накануне Николы всенощную; это – когда на девках обарывали усадьбу кругом, по случаю появившегося в соседних деревнях скотского падежа». Когда он писал это, то вспоминал дни своей деревенской юности...
Чернильные страсти
В гимназию недоросля Писемского отдали только на пятнадцатом году. Знаний, полученных за время занятий с домашними наставниками, оказалось явно маловато – это Алексей почувствовал уже во время экзамена. Когда в холодный сентябрьский день он вышел вместе с отцом из потрепанного деревенского экипажа у подъезда гимназии, по всему телу его прошел озноб – совсем скоро, через несколько минут, ему предстояло узнать, в какой класс он зачислен.
В нетопленом длинном зале собралось около трех десятков мальчиков в новых синих вицмундирах. Возле высоких окон уселись в креслах родители. Алексей, по временам поеживаясь от холода, рассматривал аляповатый плафон, изображавший до неприличия буйное пиршество плоти – олимпийцы и их бессмертные подруги, столпившись на потолке в чрезвычайном обилии, теснили друг друга красноватыми телесами, плотоядно протягивали широкие длани к огромным амфорам и мясистым плодам. Гипсовые бюсты греческих философов, расставленные по шкафам с книгами у длинной глухой стены зала, выглядели как-то партикулярно, невнушительно в соседстве с могучими бедрами Артемиды и марафонскими икрами Аполлона. Рассмотрев во всех деталях зал, Писемский стал искоса поглядывать на будущих однокашников. К своему стыду, он обнаружил, что был едва ли не самым рослым из всех. В душе у него заклубилась досада на отца: держал свое чадо в деревне чуть не до тех пор, когда бриться начнет... Небось эти вон раздушенные барыни да французы-гувернеры не побоялись притащить в ученье своих малолеток. Многим, по всему видать было, только десять лет исполнилось.
Когда в зал вошли директор и инспектор, мальчики как-то разом вытянули руки по швам, а родители оставили разговоры и с напряженным вниманием устремили взоры на гимназическое начальство. Подойдя к стоявшему в центре зала длиннейшему столу, застеленному красным сукном, директор сдержанно и с некоторым даже высокомерием кивнул посетителям, обвел глазами строй синих мундиров и, не глядя, откинул раскрытую ладонь несколько назад к инспектору. Тот проворно сунул в протянутую руку списки принятых. Директор значительно кашлянул и стал читать.
Когда дошла до него очередь, Алексей совсем ослабел от ожидания. Услышав «Писемский!», он едва нашел в себе силы выкрикнуть «Я!». Когда же за сим последовало: «Во второй класс», его разом перестало лихорадить – теперь он, во всяком случае, не был обречен на то, чтобы коломенской верстой торчать среди маломерков. Во второй класс, как приметил он, уже попали несколько возмужалых и упитанных помещичьих отпрысков...
Всего год назад ушел с поста директора гимназии Юрий Никитич. Порядки, заведенные им, были еще в полной силе; да преемник Бартенева, отставной моряк Павел Петрович Абатуров, и не собирался что-то менять в хорошо налаженном деле. Но время наступило уже другое, и приходилось поспешать за его вездесущим духом. Когда весной 1833 года министром народного просвещения был назначен С.С.Уваров, он разослал попечителям учебных округов указания, где сформулировал основополагающие принципы, на которых должно покоиться образование российского юношества. Алексею Писемскому раньше, чем кому-либо из его сверстников, пришлось услышать об уваровских построениях – их ругательски высмеивал дядя. Когда Феофилакт Гаврилович с сыном заехали в Золотово, Юрий Никитич, только что ушедший от дел, радостно накинулся на гостей с излиянием своих скорбей.