Он до того обалдел от счастья, что не заметил, как на него двигалась маневровая «кукушка». Плюясь паром, она отчаянно и тревожно куковала на всю станцию. Петька еле успел убраться и все с той же идиотской улыбкой посмотрел, как из паровозной будки чумазый машинист погрозил ему чумазым кулаком.
Любовь? Я дотронулся до своего синяка под глазом. Вот до чего она доводит. Дурость это скорей всего, а не любовь. А может быть, и то и другое вместе. Только дураки кричат о своей любви и даже наносят увечья, воображая, что кому-то все это очень надо.
Схватив меня за плечи, он заглядывал мне в глаза и хриплым от счастья голосом спрашивал:
— Что же ты мне сразу не сказал? Чудило ты.
— Сразу? Да ты и сейчас, как чумовой, под паровозы лезешь. Я и рта не успел открыть, как ты уж и налетел.
Чтобы попасть в тесный секретарский кабинет, надо было подняться на нашу крошечную сцену и пройти за кулисы. Во время спектаклей, которые мы устраивали не реже как два раза в месяц, кабинет превращался в гримерную и костюмерную, поэтому меблировка здесь была несколько причудливой. Не обычной для кабинета. Мало того, что на стенах висело разное театральное тряпье, а из угла торчали винтовки вперемежку с алебардами. Мало и того, что на шкафу пылились картонные цилиндры, соломенные шляпы и поповские клобуки. У нас еще было великолепное будуарное трюмо в богатой резной раме, от пола до потолка. Во время заседаний бюро нас особенно развлекало созерцание собственной особы во весь рост.
И еще был диван, тоже великолепный, туго обтянутый черной кожей. Конечно, активное участие в нашей жизни не прошло ему даром; давно уже он утерял былой свой лоск, но зато приобрел сволочной характер и с явным ехидством шпынял нас своими пружинами.
Тетя Нюра встретила нас в зрительном зале. Бросив веник, которым подметала между скамейками, погрозила нам и шепнула:
— Пришел ирод-то!..
— Кто?
— Да кто же как не Сонькин отец. Ох, мужик нестерпимый! Чистый ирод.
— А нам-то что? — все еще играя своей радостью, воскликнул Петька.
Но мне почему-то стало не по себе. Машинист Величко! Да… О нем одна только Соня говорила полным голосом, все остальные вполголоса, и не потому, что боялись его, а скорее потому, что странный он был человек. Говорили про него, будто он добрый, но никто что-то не спешил воспользоваться его добротой. На всех, даже на начальство, смотрел с подозрительным снисхождением, как на мальчишек: от них всего жди. До революции он требовал, чтобы помощник и кочегар называли его «господин машинист», даже если они были стажерами, окончившими институт путей сообщения. Сейчас все знали, что, обращаясь к нему, надо называть его Евгением Ерофеевичем, а уж никак не товарищем Величко. Но при всем этом машинист он был отличный, а его причуды никому не мешали. Из всех людей, живущих на земле, он, наверное, любил только одну Соню и все ей разрешал, ни в чем не ограничивал, даже не принуждал верить в бога, хотя сам был верующий. Соня нам говорила, что у них такое условие: друг друга не перевоспитывать и не мешать жить.
Зачем же он пришел к Короткову в таком случае?
— Подождем, — сказал я, никак не усматривая связи между нашим вызовом и появлением в клубе машиниста Величко.
Но тетя Нюра внесла ясность:
— Нет уж, ребятишки, вы идите. Вас только и дожидаются.
Мы удивились и вошли.
На диване, против трюмо, сидел машинист Величко, недоверчиво разглядывая свое отражение: статный, широкоплечий, сидит прямо и прочно. Сухое, с глубокими складками, темное от паровозных сквозняков лицо, толстые желтоватые усы, как бы выпирающие из ноздрей наподобие моржовых клыков. Большими темными пальцами он держит свою шапку, такую же, как у Петьки, только новую и с ярко сияющим значком: медный паровозик, извергающий из широкой трубы кудреватый дым.
Петька поспешно смахнул с головы свою потрепанную шапку с путейским значком: два перекрещенных молоточка. Но Величко все-таки успел это заметить и усмехнулся. У нас не очень-то это было заведено — снимать в помещении шапки. Вот именно поэтому он и усмехнулся. А может быть, он заметил на наших лицах следы ночного разговора.
— Вот изволите видеть, — заговорил он, обращаясь к Короткову. — А она девушка самостоятельная, бойкая, у всех на виду. У всех на виду и в силу такого обстоятельства у всех на языке. То, что люди болтают, мне наплевать, у меня к ней доверие полное, а некоторые люди достойны презрения. Так что не об этом речь. А уж тут не только разговоры. Тут у них на физиономиях все расписано, а я желаю это все пресечь, с чем к вам и пришел.
Коротков вздохнул и, надув щеки, выпустил воздух. Видно было, что он до нашего прихода все это прослушал и уже принял решение.
— Ну еще что? — спросил он, поторапливая Величко.
Тог подумал и предостерегающе сказал:
— А еще, кроме того, у нее свой план судьбы. — И он твердой ладонью рассек воздух, как бы устанавливая невидимый, но непроходимый заслон между нами и Соней.
Коротков насторожился:
— Какой такой свой план? — угрожающе спросил он.
— Это уж мы знаем сами и никому другому знать не дадим.
— Она комсомолка, у нее свои интересы…
— Баловство, — перебил его Величко.
Что-то вроде снисходительной улыбки мелькнуло под его усами, и он еще раз сказал свысока, будто мы все мальчишки и все наши слова не заслуживают серьезного внимания:
— Баловство…
С Петькиного лица медленно сползла светлая улыбка. Взмахнув шапкой, он решительно и вызывающе выпалил:
— Я ее люблю! Вот и все.
Величко как будто только сейчас обратил на нас внимание. Искоса глянул на Петьку. Потом презрительно спросил, кивнув головой в мою сторону:
— По всей видимости, он тоже?
— Нет, я один.
— Очень мне это надо, — подтвердил я, высокомерно разглядывая закопченный потолок. Больше ни слова он от меня не добьется.
Величко снова посмотрел на нас, но только теперь уже в обратном порядке: сначала оглядел меня, потом Петьку.
— Ого, — сказал он с явной заинтересованностью, — значит, любовь? А с ее стороны?
— Этого я не скажу, — ответил Петька так величественно и уверенно, как будто все происходило на сцене и он изображал пленного перед казнью. Так величественно, что я сразу стал уважать его за этот ответ. Кажется, Величко тоже.
— Ого, — снова повторил он, но уже не очень уверенно. — А ты ее не спрашивал?
На это Петька ничего не ответил.
Но тут послышался голос Короткова:
— А из-за чего же драка?
— Это наше дело, — ответил Петька.
Определенно мой друг в эти минуты был на высоте.
А у Короткова составилось свое мнение. Он прямо спросил у Величко:
— У вас все?
Умел он вовремя поставить точку, если видел, что один разговор затягивается и пора начинать другой. Знал, когда надо повернуть поворотный круг, направив и разговор и дело на тот путь, который считал единственно правильным.
— Хм!.. — презрительно усмехнулся машинист и поднялся.
Коротков тоже поднялся, опираясь на стол.
— Да. Мы тут разберемся.
— Конечно, ваше дело партийное, а мое дело отцовское. И поскольку у вас дошло до любви и даже до хулиганства, то я и сам должен свои меры принять. Семейные.
Машинист направился к двери. Мы расступились, открывая ему путь. Он прошел между нами, но вдруг повернулся к Петьке.
— Чтоб я ничего такого больше не слыхал! — проговорил он прямо в Петькино лицо.
Могло показаться, будто он хочет вонзить в него свои клыкообразные усы. Но Петька не дрогнул, он был не из таких, чтобы отступать.
— А вы не слушайте.
— Гляди ты, какой вострый! Чей ты такой, сукин сын?
Посмотрев на потемневшее от прилива крови Петькино лицо, я подумал, что он сейчас так тряхнет Величко, что с того сразу слетит вся спесь. Петька уже поднял руку. Вот сейчас. Я изготовился, чтобы подхватить зарвавшегося машиниста, когда он покатится с ног долой. Знаю я Петькин удар. Но он легонько отстранил машиниста от себя и сам отступил от соблазна.