Проснувшись и приоткрыв глаза, я увидел Короткова: сидит на диване у моих ног и читает то, что я написал ночью. Читает и взрывается от смеха. «Все ясно, — я обреченно зажмурил глаза, — глупо как все вышло…»

Наверное, при этом я вздохнул и даже застонал, потому что Коротков шлепнул меня по ноге.

— Слушай: здорово! — выкрикнул он, бурно радуясь и потрясая кулаками.

Еще не решаясь полностью поверить его радости и в то же время ужасаясь, что вдруг я не так его понял, и что вовсе это не радость, и спросонок еще не разобрал ничего, я осторожно спросил:

— Ну что?..

— Башка тебе не зря приделана! Ух, здорово! Я же говорил.

— Стреляет? — спросил я, ужасаясь своей смелости.

— Без осечки!

И тут я поверил. Взъерошенный после сна, вскочил, и диванные пружины сыграли торжественный марш в честь такого необыкновенного пробуждения.

— Мне-то уж поверь, дорогой наш автор! — Коротков обнял меня и сразу же, как бы устыдясь своего порыва, оттолкнул и заговорил по-деловому, даже угрожающе:

— Вот соберем бюро и кое-кого из актива, тогда поверишь. Ты наших ребят знаешь: они все выскажут безо всяких фиглей-миглей, особенно деповские. Они, брат, — Коротков не сдержал улыбки, — помрут со смеху. А ты иди-ка ко мне домой, да пошамай, да отдохни.

Облегченно вздыхая, я вышел на свежий воздух. Утро только что разгоралось. Крыши вагонов, мокрые от росы, отражали солнечный свет, как огромные зеркала. Выглянув из окна кабинета, Ларек крикнул мне вдогонку:

— Запомни этот день! — и поднял ученическую тетрадку, как мандат при голосовании.

5

К осени отца перевели в Оренбург, в управление дороги, и так как я все еще ничего не решил насчет своего будущего, то пришлось поступить в педагогический техникум. Перспектива безнадежная: никакого влечения к педагогической деятельности я не испытывал. Больше того, я боялся ее. Но «старый мечтатель» сказал: «Может быть, это станет нашей семейной традицией?» И я сдался.

В ожидании квартиры мы жили в товарном вагоне, в том же, в котором приехали со всеми своими вещами. Вагон стоял в самом дальнем тупике товарного двора. Все домашние с утра отправлялись на работу, у всех были дела; один я бродил между путями или сидел в вагоне, и чувство одиночества и полной оторванности от общества начинало угнетать меня. Занятия в техникуме почему-то должны были начаться только с середины сентября.

Оголтелое степное солнце дожигало все, что ему не удалось спалить за лето. Я медленно тащился мимо длинного унылого здания бывшего Неплюевского кадетского корпуса. Нежилой дикостью тянуло от его пустых, без стекол и почти без рам окон. Наконец я добрался до караван-сарая. Ветер перекатывал сухие листья по узким аллеям и по мощенному булыжником огромному квадратному двору. Высокие стены сложены из дикого камня и покрыты черепицей. Вдоль стен когда-то размещались пестрые восточные лавки, дымились жаровни у харчевен, гортанно галдели торговцы и покупатели. А вон из тех щелей выглядывали бледные от вечного пребывания в тени жирные рожи менял, сверкали охваченные привычным экстазом шизофренические глаза предсказателей или вытягивал свою коричневую жилистую шею сочинитель писем.

Сейчас здесь пусто, а в каменных лавках прохладно даже в полдень, пахло древней пылью и слегка — отхожим местом. И тихо. Шелестели гремучие листья. Желтоватые ящерицы дремали на раскаленных камнях. Голубей не видно, но воробьи упоенно скандалили на балкончике, надетом на минарет, как бублик, и на крышах полуразрушенных лавок.

Когда я пришел сюда в первый раз, мне, конечно, захотелось подняться на минарет, чтобы взглянуть на «старый восточный» город с высоты воробьиного полета. Я нашел вход и даже начал «ввинчиваться» по скользким щербатым камням винтовой лестницы. Но на каком-то витке пришлось остановиться — дальше все оказалось разрушенным. Так мне и не удалось поглядеть на город с высоты, доступной муэдзинам и воробьям. Я не очень жалел об этом. Мечеть только снаружи была хороша: белая, стройная, украшенная блистающими изразцами. Внутри со всех сторон выпирали кое-как обтесанные камни, откуда-то врывались пронзительные спиральные сквозняки и улетали вверх, вознося к небу все те же ванильные запахи заброшенного строения. «Такова изнанка всякой религии: пыль и тлен», — назидательно подумал я, «вывинчиваясь» из минарета и больно ударяясь задом о выступы этой неприглядной изнанки.

Теперь я не пытался смотреть на город свысока, тем более что он оказался совсем не таким уж древним и не очень восточным.

Я убедился в этом, как только обжился здесь и стал своим человеком, что совершилось очень скоро. В положенный срок я вошел под своды бывшей классической гимназии, где только второй год обосновался педагогический техникум. Мечта моего отца не воодушевляла меня, я не собирался взвалить на себя ярмо «традиции», несмотря на все старания новых моих наставников. Но зато мне уже очень хорошо было известно, где помещаются губернские газеты: «Смычка», молодежная «Молодой большевик» и крестьянская «Село и станица».

Я уже давно похаживал около них, не решаясь переступить порог, и только смотрел, как это делают другие, может быть, не более талантливые, чем я, но уж несомненно более смелые. Некоторые при этом держали себя совсем уж развязно, это не иначе, как сотрудники, работники редакций. В мечтах я уже был с ними.

И не только в мечтах. Втайне от всех я сочинял рассказы и очерки. Толстая общая тетрадь уже наполовину была заполнена этими «бессмертными произведениями искусства». Из вагона мы уже переехали в большой деревянный дом неподалеку от базарной площади, и теперь у меня был свой угол, выгороженный буфетом и платяным шкафом в большой комнате, вполне достаточное укрепление, надежно оберегающее меня и мои тайные мысли от всего мира.

Всему миру не было до меня никакого дела, но вот «старый мечтатель»… Он не привык к тому, что я что-то скрываю от него, а после того, как открылись мои бесчинства в Берендеевом царстве, он стал поглядывать на меня с явным сомнением. И это сомнение усилилось, когда ему стало известно, что я написал пьесу для стародедовских комсомольцев. А что будет, когда он узнает про общую тетрадь?

Но и не зная ничего толком, он о чем-то догадывался, а это гораздо хуже. Сам-то я этого не замечал, пребывая в состоянии легкого обалдения, какое охватывает человека, который только что проснулся и еще не ясно представляет что к чему. «Старый мечтатель» осторожно заводил разговоры о смысле писательского труда в надежде, что я проболтаюсь. Но я дипломатично сводил все разговоры к чистой теории, догадываясь, что эта птица летает высоко и земные дела ей почти не видны.

А все-таки однажды я сорвался:

— Наша литература должна стрелять! — сказал я, блистая своим мировоззрением.

Но отец не поверил, что оно свое. Его глаза заблестели сочувственно и чуть-чуть насмешливо. Но он совсем не хотел осмеивать мои мысли. Он всегда говорил, что всякая мысль, если она не враждебна человечеству, заслуживает уважения.

— Да? — спросил он, к чему-то прислушиваясь. — Литература должна прежде всего учить. — И совсем мягко, но очень убежденно закончил: — Хотя бы только для того, чтобы уметь стрелять и знать в кого. Вот это главное…

Увидев, что я покраснел, он отвернулся к окну.

— Так-то, мой сын. Учишься ты откровенно плохо, но это не от лени.

— Нет, конечно.

— Конечно? Позволь тебя тогда спросить: чем ты занят?

Вопрос был задан с такой мягкой настойчивостью, что скрываться дальше оказалось невозможным.

— Я… пишу…

— Знаю. Догадываюсь и в общем всячески приветствую. Как тебе известно, я сам много пишу и даже печатаюсь. Но это не мешает моей службе. Мы, по-моему, об этом уже не раз говорили. А кроме того, еще неизвестно, что у тебя получится.

Разговор закончился вничью, и каждый из нас остался недоволен друг другом.

6

И вот настал — в меру ветреный, в меру ясный и не очень жаркий — самый обычный день. Из окна нашей аудитории видна пыльная Хлебная площадь, а впереди у меня еще две лекции, из которых я не почерпну ни одной мысли. Так зачем же терять время?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: