Потап посмотрел на меня с сожалением. Гулко постукивая костлявым пальцем по столу, он проговорил:
— Запомни: испугаться в революционном деле — значит изменить ему. А бегство с решающего участка равно предательству, которое на руку нашему злейшему классовому врагу.
Точно и четко, как в передовице, и ничего не возразишь по существу. Все правильно: нельзя поддаваться страху или сомневаться. Нельзя. И я никогда бы не простил себе этого. Но в то же время все это как-то не подходило к Семену Павлушкину. Или, вернее, он не подходил под эту жесткую, хотя и несомненно справедливую формулу.
Я стоял полуголый, пот и пыль пощипывали плечи, спину, грудь.
— Вот в таком разрезе и напишешь об этом деле, — приказал Потап, — в следующий же номер.
Тогда я наскоро, больше для самого себя, чем для Потапа, повторил то, что недавно узнал от Яблочкина про Семена Павлушкина. Можно ли такого человека считать пособником классового врага? Не задумываясь, Потап поучающе разъяснил:
— Прежние заслуги не принимаются в расчет. Они, если хочешь знать, даже усугубляют проступок. Ударить надо со всей силой, чтобы другие призадумались!
— А если он — мой товарищ?
— Какое это имеет значение?
— Допустим, Павлушкин — мой товарищ, я с ним поговорю по душам, и он все поймет. Больше пользы будет.
Потап с сожалением посмотрел на меня:
— Интеллигентская размазня. По душам, хм… Брось ты это, чувствительность эту. — Длинный палец уперся в мою обнаженную грудь. — Когда дело идет о событии политического порядка, то всякие личные антимонии надо забыть. Понял?
— Ладно, — устало сказал я, — пойду умоюсь.
За шкафом стоял умывальник, роскошно облицованный пожелтевшим мрамором. От теплой воды пахло ржавчиной. Умываться |было противно, но я все-таки мылся до тех пор, пока не кончилась рода. Мне стало легче дышать, как будто вместе с пылью я смыл и оцепенение, в которое вогнал меня Потап своими правильными словами.
И я твердо решил, что писать про Павлушкина я не буду ни в каком разрезе.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОЛЬГА
Из окна своего номера я увидел Ольгу. Она вышла из столовой на крыльцо и оглянулась тревожно и рассеянно. Кого она ждет?
Мне захотелось сказать ей о письме, которое я сегодня получил из комсомольской газеты от секретаря редакции, моего друга Кольки Бураева, так как то, что он мне писал, имело к Ольге самое прямое отношение: «Твоя „Первая трактористка“ — это здорово, что надо! Она и в самом деле так хороша или только в очерке?»
Если бы он только увидал Ольгу, то не задавал бы таких дурацких вопросов. Я часто думаю, что секретарей редакций делают из какого-то особого надежного изоляционного материала, через который с трудом пробивается живая мысль. Мне бы очень хотелось, чтобы Колька увидел Ольгу и именно сейчас. Даже отсюда, издали, со второго этажа видно, какая она стремительная и вместе с тем сдержанная. Она особенная. Не красавица, нет, и не очень приветливая, но мне всегда при встрече хочется перекинуться с ней хоть одним словом. И не только мне. Ее даже на улице останавливают совершенно незнакомые люди только для того, чтобы поговорить.
Закончилось время ужина. Трактористы и все столующиеся ушли. В столовой районные прожигатели жизни пьют пиво и галдят под баян в табачном дыму.
Все ушли, а она стоит в своем праздничном наряде — черная юбка клеш, тонко затянутая в талии, серая клетчатая кофточка с квадратным вырезом и желтые на шнурках туфли. Так она одевается, только когда идет гулять или в кино. Стоит, смотрит по сторонам рассеянным взглядом.
Перевесившись через подоконник, я спросил, что она тут делает.
Она подняла бронзовое лицо:
— Жду вот…
— Кого?
— А хоть кого. — Она сморщилась от боли. — Слушай, у тебя там молотка нет? Дурак сапожник — с места двинуться нельзя — вот такой гвоздь загнал!
— Сейчас чего-нибудь поищу.
Молотка, конечно, у меня не водилось, но в печную дверцу была ввинчена чугунная ручка, которой мне уже приходилось пользоваться. Когда я выбежал из гостиницы, Ольга стояла, поджав ногу и размахивая туфлей.
— В деревне я бы не задумалась. А тут город, босая не побежишь.
Гвоздь был укрощен. Ольга сказала:
— Спасибо тебе, выручил.
И мы оба помолчали под какую-то залихватскую музыку из столовой. Я думал, что она сейчас уйдет — не зря же так разоделась, — но она стояла и чуть-чуть покачивалась под звуки баяна.
Тогда я вынул письмо из кармана.
— Вот тут про тебя. — И прочитал ей то, что было про нее.
Она прослушала, и нежная, растерянная улыбка тронула ее губы. Я знал, что так она улыбается, когда бывает смущена, и что сейчас она скажет что-нибудь резкое. Так ей легче было все поставить на свои места.
И мне надо было опередить ее.
— Пойдем в «Триумф», — как мог развязнее предложил я. — Или хочешь, так погуляем.
Я лихо закинул печную ручку в свое окно.
Но она все еще продолжала улыбаться совсем уж не свойственной ей долгой мечтательной улыбкой, как будто разглядывая что-то, видимое только ей одной.
— Пойдем, — ответила она, — у меня сегодня такая отчего-то тоска…
Мы спустились с гостиничного крыльца и пошли через площадь, где остывала прокаленная за день пыль, мимо церкви, на главную улицу, которая совсем недавно была названа Красноармейской.
Ольга по дороге спросила:
— А разве тоска всегда отчего-нибудь?
— Должна же быть причина.
— А у меня бабья тоска, беспричинная. — Она вздохнула и легко рассмеялась. — Я стояла сейчас и думала: «Хоть бы кто меня пожалел». А вот ты и подошел со своей радостью.
На городок наплывал мутноватый вечер, какой настает после знойного ветреного дня. Целый день из степи налетали шалые смерчи, мельчайшие пылинки с нудным постоянством остренько царапали стекла окон. А к вечеру все стихло, стало легче дышать, и появилась надежда на ночную прохладу.
В кино мы не попали. У «Триумфа» в прозрачном зеленоватом свете густо роилась молодежь, и над головами из освещенной витрины пленительно улыбался ослепительный Дуглас. Улыбался он так вот уже две недели, а билетов все равно не достанешь.
Я сказал, что это очень много для «Багдадского вора» и для нашего городка и что если вдруг потушить все огни, то, наверное, зубы Дугласа все равно будут светиться в темноте. Все это я болтал только для того, чтобы Ольга не подумала, будто меня очень уж тянет на этот совершенно безыдейный фильм.
В кинотеатре «Грезы» шла какая-то «Настоящая красавица». Тоже, должно быть, что-то сомнительное, судя по зазывному названию. А Ольга сказала:
— Это про корову. Я на это уже налетела. Судьба нам — так гулять.
Пошли гулять так. Постояли на углу около здания райисполкома, пышно украшенного лепными завитками и красотками с прямыми греческими носами. Тускло светилось большое овальное окно. Здание казалось нам великолепным памятником старины, и мимо него мы прошли в почтительном молчании.
Ольга проговорила:
— Духота, сил нет…
Я предложил:
— Пойдем в сад.
Мы шли по длинной Первомайской улице. У ворот, как в деревне, сидели отяжелевшие от зноя люди, лениво переговаривались приглушенными голосами. Ольга положила руку на мое плечо. Как в деревне…
— У меня любовь, — протяжно и утомленно сказала она, — такая любовь была.
Я только что узнал, какая бывает любовь. Об этом мне рассказала Ольга в городском саду на скамейке среди лип, припудренных пылью. Уже повеяло прохладой, и река Самарка лениво выбрасывала на песчаные отмели тепловатые неторопливые волны, тронутые ковыльной сединой лунного света.
Рассказала, как она полюбила Ваню Зимина.
Он был веселый, гулевой парень, один сын в семье. И ему все позволялось и прощалось. И даже отец его не притеснял, хотя строгий был. Все в селе его побаивались.
Ваня — наследник, продолжатель рода, ему — все. Но и с него спрашивалось полной мерой. Работал он со всеми наравне. А работы хватало — хозяйство большое. Двух батраков держали годовых, а на сенокос и на уборку нанимали отдельно.