Жизнь не любит скупых и расчетливых. Если ты ничего не отдаешь или отдаешь с расчетом, то ничего и никогда не получишь. Этому нас никто не учил, просто нам ничего не было жалко для друзей и для жизни.

Глафира спросила у меня:

— Что ты там про меня придумал?

— Это вам Сережка сказал?

Она только что вернулась из волости, куда ездила с продотрядом комиссара Рольфа. На усталом лице мелькнула чуть заметная улыбка, совсем как у мраморной Афины. Она стояла, широко расставив ноги, кобура плотно лежала на бедре, и она улыбалась — богиня войны и труда.

— Никто мне не говорил. Я сама слыхала. Афина Паллада — разве похожа?

— Да, очень.

— Чудной ты! Рольф, слышишь? Рольф?

Я оглянулся: в темном углу у двери сидел продкомиссар. Он посмотрел на меня, и его тяжелые усы дрогнули от смеха, и он еще больше стал похож на тихого деревенского учителя. Нисколько он не напоминал того грозного комиссара, о котором рассказывали легенды.

— Это про него ты говорила? — спросил он у Глафиры.

— Он самый, петроградский парнишка.

Уперев руки в расставленные колени, он потянулся ко мне и, почему-то понизив голос, спросил грозно и сочувственно:

— Как там в Питере? Трудно?

— Там хорошо! — убежденно ответил я.

Необычайно удивленный таким ответом, он вскинул голову:

— А зачем же уехал?

— От голода уехали. Нас пятеро у мамы.

— Голод, а говоришь — хорошо?

— А что, только от сытости хорошо бывает? — возразил я не очень вежливо, потому что мне уже приходилось отвечать на подобные вопросы, и меня всегда возмущали люди, не понимающие таких простых вещей.

Мой ответ пришелся по душе Рольфу.

— Ого! — воскликнул он обрадованно. — А ведь это здорово верно! — И, повернувшись к Глафире, сказал: — А ты говорила, он несмелый.

— Я говорила, что трудно ему будет жить.

— Ему? — Рольф сощурил глаза. — А это, учти, здорово, если трудно жить.

— Вежливый он уж очень, кроме того, — не сдавалась Глафира.

— Вот именно в чистоте души и есть главная сила человека. Думаешь, который много кричит, тот и смелый? Эх ты, Глашка! Вот я его в продотряд возьму, посмотришь, какой он тогда окажется вежливый.

Она рассмеялась и восхищенно спросила у меня:

— Ну за что мужики его боятся, некоторые прямо доходят до ужаса.

— Некоторые — это кулаки, контра. Им и положено нас бояться.

Говорил он негромко, медленно и с такой расчетливостью, будто каждое его слово стоило денег.

— Криком да угрозами нынче никого не возьмешь. Привыкли. Надо, чтобы они в сознание вошли и сами сообразили, что если отдадут хлеб, будет хорошо, а не отдадут — будет очень плохо. Когда они до этой мысли допрут, то, считай, все в порядке. Советская власть — это тебе не шутки.

Он встал и, сутулясь, прошел по комнате.

— Измором берешь? — спросила Глафира.

— Ты знаешь, чем я беру, — ответил он и пошел к выходной двери. Там он остановился в ожидании.

И она пошла к нему, как-то необычно плавно раскачивая плечами, словно бережно понесла себя. Засмотревшись на нее, такую необычную, я не догадался вовремя уйти. Он что-то тихо сказал Глафире. Она ответила:

— Ох, милый мой, больше всего боюсь обабиться раньше срока!

— Бойцы-то, что же, они тебя миловали?

Уходя в соседнюю комнату, я услыхал ее смех.

— Измором берешь? — снова спросила она.

13

На следующее свидание я шел с твердым намерением не говорить Вере о своем невольном обмане, запомнив ее слова о том, что она будет ждать сколько надо, хоть всю жизнь, если только будет уверена в любви. А главное, я боялся, что, узнав правду, она возненавидит меня и не захочет встречаться со мной.

Уж лучше ждать всю жизнь. Откуда мне было знать, что на девичьем языке это означает не больше, как согласие потерпеть в крайнем случае до завтра. А я все принимал бесхитростно, так, как сказано.

Я уже больше не стал таиться, как вчера, и, убедившись, что Вера одна и ждет, сразу направился к ней. Она бросилась ко мне:

— Ну что? Где он?

Ее иконописное лицо дрожало. Нетерпение, страх, надежда сделали его еще прекраснее.

— Почему он не идет? Ты скажи ему, что я не могу больше. Мне его надо видеть. Пусть он придет, хоть на минуту, чтобы я увидела его, чтобы услыхала… Ты когда от него?

Мне стало очень не по себе, но пришлось соврать, что я видел его совсем недавно, и что он очень занят в ячейке, и ему приходится часто выезжать в волость.

— В ячейке. Там Глафира. Эта ваша ячейковская царица, — проговорила Вера уже более спокойно.

Радуясь, что разговор уклонился в сторону, я ответил:

— Никаких у нас цариц нет.

— Ну, богиня. Вы все молитесь там на нее. А я ей скажу… Она завтра за своими гусариками придет, я и скажу: зачем разбиваешь любовь?

Оказалось, что они вместе учились в школе, только Глафира была на год старше и уже тогда отличалась твердым характером. Мальчишки считали ее своим атаманом. Училась она средне. Учителя опасались ее проделок. И, говорят, будто они отслужили молебен, когда Глафира закончила школу.

— Должна она понять, эта ваша богиня. Она сама влюблена в Рольфа. И даже, наверное, живет с ним.

Пораженный этой новостью и в то же время надеясь, что Вера выговорится, вспышка ее пройдет и она снова станет такой же тихой, покорной и терпеливой, какой она мне представилась до этого, я спросил:

— Как «живет»?

— Вот ты даже не знаешь, — ответила она, — потому что ты еще мальчик. А придет твое время, и ты полюбишь, тогда все будешь знать. А сейчас, наверное, и не понимаешь, как мне трудно жить в ожидании.

Зябко кутаясь в свою шаль, она тихо рассмеялась. А мне казалось, что все кругом охвачено пожаром и что настал мой последний час. И я в отчаянии, что не успею ей всего сказать, поторопился выкрикнуть самое главное:

— Это я вас люблю! Никого больше нет. Это только я! Как вы не поймете!..

Она не поняла или не могла так сразу расстаться с тем, кого она создала в своем воображении, и не хотела расстаться с надеждой. Ведь она еще втайне верила в красоту души, которая, конечно же, сильнее всякой другой красоты.

— Ты? — Она все еще продолжала смеяться. — Писал мне ты? Ты, говори!..

— Вы самая красивая, никто этого не видит…

Она оборвала смех:

— Никто. И письмо, значит, писал ты? — все еще отчаянно цепляясь за обломки своей надежды, спросила она. Я стоял растерянный.

Наступило долгое, долгое молчание.

— Я так и думала. Так и думала. Только не знаю, зачем ты так… Зачем ты сказал? Пускай бы я думала и надеялась… боялась и надеялась… А ты так прямо… безжалостно…

Вера повернулась и прошла через калитку, сгорбленная, усталая, и мне непонятно, что она там — плачет или смеется в темноте? Скорей всего смеется надо мной и, может быть, заодно и над собой.

А я остался один в опустевшем тихом ночном мире. Открылась мягко захлопнулась дверь в домике. Все. Ушла. И стояла тишина. А потом раздался какой-то звук, короткий и глухой, как выстрел в упор.

14

Выстрел в упор? Я еще не успел понять, что это за звук, как громко ударилась рывком распахнутая дверь и раздался хриплый звериный вой, яростный и одинокий. Я вбежал во двор.

В желтом свете, падавшем из двери, на одной ноге раскачивался и прыгал сапожник. Большой и лохматый, он нелепо и страшно кривлялся, падал и снова вскакивал, дико и хрипло завывая и ругаясь. Лежа на траве, он размахивал деревянной ногой, хотел надеть ее, но никак не мог попасть своим обрубком куда надо и путался в ремнях.

— Ты! — закричал он, увидав меня. — Гад! Ты! Ты! — Размахнувшись, он запустил в меня деревяшкой, но не попал, тогда, яростно мотая своей мохнатой башкой, пополз.

А потом, по-звериному припав к земле, он кинулся на меня, ударился лбом о мою челюсть. Я упал.

Своим тяжелым телом он придавил меня к земле. Мне удалось вывернуться. Он вцепился в мои волосы и, широко разинув рот, зарычал прямо в лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: