Какая-то польская батарея, видимо, не зная обстановки, открыла огонь по Юзефову. Усилились крики и стоны. Я бежал, не обращая внимания на близкие разрывы. Помнится, услышал резкий свист снаряда, меня что-то ударило.
Не знаю, сколько времени я пролежал, засыпанный землей. Очнулся, приподнялся на руках, выплюнул изо рта песок. Осмотрел себя: крови не видно, но ноги не двигаются. А вокруг - никого.
Послышался топот копыт. Я чуть не задохнулся от радости, увидев на коне нашего разведчика Волкова. В поводу у него оказалась моя лошадь. Заметив меня, Волков подлетел, поднял меня в седло, крикнул:
- Держитесь, как можете!
На галопе кони вынесли нас в более спокойное место, где Волков смог оказать мне первую помощь. Ноги ныли, точно от сильных побоев.
Мы добрались до небольших своих частей и очень больших обозов. Здесь нашелся врач, который сделал мне укол. Волков не оставлял меня, проявляя трогательную заботу.
К вечеру начался жар, сильно кружилась голова. Тягостные мысли стесняли душу - острое беспокойство за судьбу бойцов батареи, горечь поражения, стыд за потерю орудий, хотя мы и отстаивали их до последней, возможности.
Ночью на нашу колонну напали белополяки. Стрельба, крики, вопли, свист пуль и взрывы гранат. Нас с Волковым выручили лошади.
Мы остались опять вдвоем. Ночью наткнулись на какую-то неширокую реку. Медленно, на ощупь, с трудом перебрались на другой берег. Переправляясь почти в плавь вместе с лошадью, я вынул из своей полевой сумки секретные документы, обмотал их цепочкой карманного ножа и утопил в реке. Обмундирование намокло, партбилет и удостоверение личности были влажными, пришлось из карманов гимнастерки переложить их в сухое отделение полевой сумки и все время придерживать ее рукой. Двигались наугад, не теряя надежды встретить своих.
У большого фольварка осторожно въехали во фруктовый сад и услышали русские слова: "Влево, влево". Мы обрадовались, и смело устремились вперед. В это время раздались крики на польском языке, ко мне кинулись солдаты и стащили с лошади. Волков рванулся обратно, ему вслед поскакала погоня, загремели выстрелы,
В плену
В фольварке располагался штаб белопольской дивизии. Так как я не мог встать на ноги, меня волоком втащили в большую комнату. За большим столом сидели офицеры и какие-то люди в гражданских костюмах.
Начался допрос. Допрашивающие очень жалели, что наша батарея захвачена соседней дивизией, а не ими... На большинство вопросов я не отвечал.
Один из офицеров снял с меня полевую сумку, я обомлел - ведь в ней мой партбилет! Офицер попросил разрешения у остальных взять ее на память, как трофей большой победы. В ответ последовало дружное: "Проше, пане!" Он тут же покопался в моей сумке, вынул и прочитал, переводя на польский язык, полученное мною приказание от командира дивизиона немедленно вернуть захваченные по моему распоряжению подводы со снарядами, адресованные другой батарее дивизиона. Поляк особенно подчеркнул последнюю фразу приказания: "вы будете преданы суду Ревтрибунала". Последовали язвительные комментарии этой фразы.
Меня вскоре выволокли на свежий воздух. К полудню в фольварке набралось много пленных красноармейцев, среди которых оказалось и несколько бойцов нашей батареи. Пленных построили. Человек десять, и я в том числе, остались лежать на земле. Белополяки приказали пленным выдать комиссаров и коммунистов. Красноармеец какой-то роты связи выдал своего комиссара, которого тут же расстреляли на глазах у всех. Остальные бойцы с презрением смотрели на предателя. Нет, в нашей батарее не найдется такого негодяя!
Военнопленных построили в колонну, неспособных передвигаться товарищи несли на руках. Тяжелая ноша была не под силу измученным людям. Носильщики все больше отставали. Наконец охрана вынуждена была положить нас на повозки.
Пленных загнали на берег Вислы. Почти двое суток были мы без крова и пищи. На всем пути польские крестьяне пытались нам давать еду. За это конвойные избивали их прикладами винтовок, а хлеб у нас отнимали.
Страшно страдали раненые. Медицинская помощь не оказывалась. У меня сильно отекли и ужасно болели ноги.
Нас разделили на рабочие роты. Вместе со мной оказались пять бойцов нашей батареи. Это радовало. Пленных погнали на окраину Варшавы. Товарищи несли меня и сильно отстали. Когда мы добрались до казармы, то все места на двойных нарах были уже заняты. Мы легли на голом цементном полу.
Вдруг раздался страшный шум. Рухнули нары. Послышались хрипы и стоны придавленных людей. Оставшихся в живых перевели в соседнюю казарму такого же размера. Многих недоставало, и теперь все свободно разместились на нарах.
Утром рота ушла на работы, я остался один. От боли то и дело терял сознание.
- Почему лежишь? Почему не на работах?
Открываю глаза. Надо мной склонился польский офицер. Выслушав мой ответ, он глянул на мои ноги и распорядился:
- В госпиталь!
Солдаты дотащили меня до медицинского пункта на железнодорожном вокзале. Несколько часов пролежал в коридоре на сквозняке, пока попал на операционный стол. Три врача долго вели осмотр. Они скороговоркой частили по-польски. Я понял только два слова: "гангрена" и "ампутация". Один из них глянул на меня и сказал по-русски: "Плохо, плохо!"
Меня трясла лихорадка: то было очень холодно, то снова бросало в жар.
Потом доставили в госпиталь. Оперировали под хлороформом. Очнувшись, приподнялся на локтях и тревожно спросил:
- Что с моими ногами?
Сестра по-русски ответила: "Целы!" - и отдернула одеяло. Какое счастье, я увидел из-под бинтов торчащие пальцы обеих ног!
Спустя двенадцать суток, хотя я не мог еще двигаться, меня перевели в лагерь для военнопленных. Больные и раненые жили здесь в так называемых железных бараках, здоровые - в землянках.
С наступлением зимы в бараках стало холодно, как на улице. Некоторые даже обмораживали ночью ступни ног или кисти рук. Перевязки делались очень редко и только тогда, когда под бинтами скапливались черви.
Наш барак находился близко от морга. Из окна было хорошо видно, как сюда сваливали, словно дрова, умерших, а затем грузили на парные повозки " куда-то увозили.
Раз в неделю пленных гоняли в лагерную польскую "лазню" (баню), которой все страшно боялись. Прямо на улице нас заставляли раздеваться, отбирали одежду и направляли ее в парилку. А мы стояли под пронизывающим ветром, скорчившиеся, посиневшие. Наконец пленных начинали впускать в баню по одному. Польский фельдшер не спеша брызгал каждому на голову несколько капель зеленого мыла. В моечном зале сначала лилась абсолютно холодная вода. Бежать было некуда, люди стояли вплотную друг к другу и только стонали и ругались. Внезапно холодный душ сменялся нестерпимо горячим. Все вокруг окутывалось паром.
В это время раскрывались двери и нас опять выгоняли на мороз. Десятки минут мы раздетые ждали выдачи одежды. После каждой такой "бани" многие заболевали и уже больше не могли подняться.
Я долго лежал с воспалением легких. Потом у меня началось рожистое воспаление лица. Дважды довелось перенести тиф. В довершение ко всему в бараке вспыхнула холера. Я уцелел чудом. Никакого лечения не было. Военнопленные врачи и фельдшер вовсе не получали медикаментов. Русский врач из нашего барака заболел и умер от тифа. Когда у меня началось воспаление легких, меня вырвал из рук смерти опытный фельдшер Орлов, которого я знал по совместной службе. Он лечил украденным в польском лазарете лекарством.
Неожиданно меня снова потащили в операционную. Она находилась по соседству, за дощатой стеной В щель я не раз наблюдал, что там творилось. Когда меня положили на операционный стол и объявили, что сейчас будут выпрямлять мои ноги, я категорически запротестовал. Дело в том, что я недавно видел точно такую же операцию - больной дико кричал, ноги его хрустели и в конце концов их ампутировали. Бедняга умер.
Мои протесты были, очевидно, настолько яростными, что меня оставили в покое. Русский врач из числа военнопленных научил приемам массажа. Я усердно следовал его советам и, нужно сказать, с большим успехом. Правая нога поправлялась быстро, и я уже вскоре смог передвигаться на костылях.