Вскоре после этой выдумки в городе и в печати появилась другая: утверждали, что Диккенс принял католичество, — и католические священники засыпали его письмами с просьбами о вспомоществовании или для себя лично, или для своих церквей. Вообще, просительные письма приходили к нему в громадном количестве и от частных лиц, и от разных благотворительных учреждений. Он щедро раздавал деньги направо и налево и сам первый добродушно смеялся над собой, когда узнавал, что был жертвой какого-нибудь ловкого обманщика.
Между тем литературные работы Диккенса не прерывались. Летом 1839 года он написал для Ковент-Гарденского театра небольшую пьесу, которую впоследствии развил в рассказ «Фонарщик» («Lamplighter»), помещенный в сборнике, изданном им в пользу вдовы Макрона, первого издателя «Очерков Боза»; осенью, тотчас по окончании «Николаса Никльби», он принялся за новый роман, обещанный для журнала «Miscellanies», — «Барнаби Рудж». Роман этот трудно продвигался вперед, и Диккенс задумал новое литературное предприятие: еженедельный иллюстрированный журнал, который состоял бы из мелких очерков, рассказов, сатирических обозрений явлений жизни общественной, парламентской и судебной, из описаний прошлого, настоящего и будущего Лондона. Часть этого журнала он брался писать сам, а остальная должна была состоять из произведений случайных сотрудников под его редакцией. Чепман и Галль, весьма дорожившие таким автором, как Диккенс, с полной готовностью взялись быть издателями нового журнала, и он начал выходить в свет с апреля 1840 года под заглавием «Часы мистера Гумфри» («Mister Humphrey's Clock»). Происхождение этого несколько странного заглавия объясняется тем, что Диккенс хотел придать некоторую искусственную связь отдельным очеркам и рассказам. В первом номере журнала он дает описание небольшого клуба или кружка лиц, которые сходятся в определенные дни и занимают друг друга чтением разных рассказов и очерков. Председатель клуба, мистер Гумфри, одинокий старик, необыкновенно дорожит большими стенными часами, которые своим однообразным тиканьем нарушают тишину его квартиры; в футляре старомодных часов он хранит старые рукописи, и чтение этих рукописей должно занять в течение многих вечеров его приятелей, которые из уважения к любимой вещи своего друга называют и свой клуб «Часы мистера Гумфри». Новое издание поглощало все мысли Диккенса. Сначала успех превзошел его ожидания. Первый номер разошелся в количестве семьдесят тысяч экземпляров. Но вскоре публика, надеявшаяся получить от своего любимого автора произведение вроде «Пиквика» или «Никльби», не находя в «Часах» целого большого романа, охладела к журналу, и спрос на его номера стал постоянно сокращаться. Диккенс и сам скоро разочаровался в своем предприятии: сотрудников, на которых он рассчитывал, не появлялось, а наполнять одному еженедельный журнал разнообразным интересным материалом оказывалось слишком трудно. Кроме того, когда он составлял один из первых номеров журнала, ему пришел в голову небольшой рассказ из жизни девочки, и вскоре рассказ этот окончательно увлек его. Чем больше Диккенс обдумывал его, тем он больше разрастался в его воображении и наконец принял форму длинного романа под названием «Лавка древностей» («The Old Curiosity Shop»), который заполнил собой «Часы» и вытеснил из этого журнала все мелкие статьи.
Всю осень и зиму 1840 года Диккенс занят был этим новым произведением; в письмах к своему другу Форстеру он говорит о разных действующих лицах романа, как о своих друзьях и близких знакомых, но особенно часто, с особенною нежностью останавливается он на образе маленькой Нелли. При описании ее перед ним, очевидно, стояло воспоминание о его любимой свояченице Мери, и он снова переживал всю горечь ее ранней смерти. «Вы не можете себе представить, — говорит он в одном из своих писем, — как я устал после вчерашней работы. Я лег спать совсем разбитый и подавленный. Всю ночь девочка преследовала меня, и я проснулся сегодня, нисколько не отдохнув, не освежившись сном». Он долго не решался приступить к описанию смерти Нелли. «Я надеюсь, что эта часть удастся мне, — писал он Форстеру, — но я самый несчастный из несчастных; она бросает мрачную тень на всю мою жизнь. Я боюсь подойти к этому месту, больше чем Кит, больше чем м-р Гарланд, больше чем Одинокий Джентльмен. Я долго не оправлюсь после этого. Никто не будет так грустить о ней, как я. Я невыразимо страдаю! Старые раны болят, как только я начинаю думать о том, что должен сделать. Мне представляется, будто дорогая Мери умерла только вчера». Похоронив Нелли, он вышел из своей комнаты с опухшими от слез глазами, точно проводил на кладбище близкого друга. «Я сидел сегодня ночью до четырех часов и закончил историю, — пишет он, приготовив к печати последний выпуск „Лавки древностей“. — Мне очень грустно, что приходится навеки расстаться со всеми этими людьми, мне кажется, я никогда так не привяжусь к другим действующим лицам».
Роман, написанный с таким глубоким, неподдельным чувством, не мог не произвести сильного впечатления на читателей. И действительно, ни одно из произведений Диккенса не пользовалось большим успехом и по эту, и по ту сторону океана. Масса слез проливалась над судьбой маленькой Нелли и в Англии, и в Америке. Гуд, автор «Песни о рубашке», посвятил ей стихотворение; Джефри, суровый судья, издатель «Эдинбургского обозрения», плакал над ее могилой; молодой поэт Лендор ставил ее наравне с Дездемоной и Джульеттой; позднее Брет Гарт описал в прелестном стихотворении на смерть Диккенса, как суровые золотоискатели Калифорнии забывают свои труды и ссоры, читая ее историю при свете костра, в дикой пустыне, и как под влиянием ее чистого образа смягчаются их грубые сердца.
Издатель Бентлей по собственному почину освободил Диккенса от тяготившего его обязательства поставить в «Miscellanies» новый роман, и по окончании «Лавки древностей» тот начал печатать в «Часах мистера Гумфри» давно начатый роман «Барнаби Рудж». В этом романе сцена переносится из современной жизни, столь хорошо знакомой автору, в эпоху конца XVIII века, когда жестокие наказания считались единственным средством против преступлений, вызываемых нищетою и невежеством народа. Правосудие дремало, когда дело шло о предупреждении зла, — но свирепствовало над несчастными жертвами, попавшими ему в руки. Палач не отдыхал, виселицы были обыденным явлением, народ, страдавший от крайней нищеты, зараженный религиозным фанатизмом, поднимал бунты, которые потоплялись в крови их участников. Один из таких бунтов описан Диккенсом в «Барнаби Рудж». Он так увлекся изображением волнения народных масс, что под конец почти забыл тех лиц, которые являются в первой части романа. В двух своих исторических романах «Барнаби Рудж» и «Повесть о двух городах» автор является гораздо меньше «Диккенсом», чем в своих произведениях из современной жизни. Присущие ему черты тонкого юмора проглядывают лишь мельком, изредка, среди сцен, полных трагизма, переходящего иногда в мелодраматизм.
Одно из действующих лиц «Барнаби» заслуживает внимания своей оригинальностью: это ворон Грип, постоянный спутник дурачка Барнаби. Диккенс говорит, что списал его со своего собственного ворона, но портрет, во всяком случае, сильно приукрашен, так как Грип является настоящим мудрецом. Диккенс, любивший вообще всех домашних животных, питал какое-то странное пристрастие к этой породе птиц. В его доме на Девонширской террасе жил и воспитывался один ворон за другим, и в его переписке мы находим трагикомическое описание кончины одного из этих любимцев.
«Я должен сообщить Вам грустную, потрясающую новость, — писал он, — мы лишились нашего Ворона. Он скончался сегодня, в начале первого. Он хворал несколько дней, но я не придавал этому серьезного значения, думая, что все это следствие того большого куска белой краски, который он съел летом. Вчера вечером ему стало настолько худо, что я послал нарочного за его врачом, который поспешил приехать и прописал ему прием касторового масла. Под влиянием лекарства больной оправился настолько, что в восемь часов в состоянии был укусить Топпинга (грума). Ночь он провел спокойно, утром чувствовал себя с виду хорошо; принял по предписанию доктора еще порцию лекарства и с удовольствием покушал горячей каши. Около одиннадцати часов ему опять стало так дурно, что мы обвязали молоток у дверей конюшни. В половине двенадцатого он заговорил сам с собой о лошади и о семействе Топпинга и произнес несколько непонятных слов, вероятно, относившихся или к его близкому концу, или к оставляемому им имуществу; имущество это состоит из мелких монет, которые он зарывал в разных частях сада. Когда часы пробили двенадцать, ворон заволновался, прошелся раза два-три по конюшне, пытался каркнуть, зашатался, вскрикнул: „Голля, старуха!“ и — скончался. Во все время болезни он выказывал удивительное спокойствие, терпение и самообладание. Мне очень жаль, что я не предвидел близкого конца его и не выслушал его последних распоряжений. Кетти (миссис Диккенс) здорова, но, как Вы можете себе представить, очень огорчена. Дети, напротив, радуются: он, видите ли, щипал их за ноги, — но ведь это делалось в шутку!»