Так и случилось, что пыль, поднятая копытами боевых коней, оседала у самого горизонта красными от заходящего солнца клубами, указывая направление завтрашнего пути, когда, покинув вытоптанный след, белая повозка остановилась среди серебряной травы. Здесь можно было пустить пастись волов и лошадей стражи. Воины первым делом принялись расседлывать коней, обтирать и осматривать их ноги и спины, смазывать обнаруженные царапины целебными бальзамами, неизменно возимыми с собой.
Нечего было и думать об охоте в этой местности, где вся дичь была распугана прошедшим впереди войском. Довольствовались испеченными на углях лепешками и фасолевым фулом, щедро приправленным чесноком, кунжутом и тмином.
Костры вокруг повозки золотом цвели в темноте. Воины, откинув за плечи концы головных платков, наклонялись над мисками, наполненными остро пахнущей кашицей, и зачерпывали ее свернутыми в кулечек кусками лепешки. Трое евнухов, сопровождавших Акамие, сидели в стороне от воинов, у своего костра.
Лежа у откинутого полога, поначалу безучастно глядя на огни, отгородившие повозку от ночи и степи, Акамие чувствовал, как в нем поднимается неудержимая волна, заставляя сердце биться гулко, холодя дыхание, лишая привычного покорного чужой воле спокойствия, позволявшего любое происходящее с ним воспринимать как единственно возможное, и не прекословить, и не сопротивляться. Вокруг и внутри ширилась тянущая пустота, мешала дышать, беспокоила. Она была похожа на то чувство, которое бывает, когда стоишь на качелях, и доска из высшей точки пускается вниз. Если в этот момент не толкнуть ее, упруго разгибая колени, в груди разверзается пустота и в нее валится все нутро. И как на качелях, Акамие испытывал потребность заполнить эту пустоту движением, усилием — собственным своим, самочинным.
Он пошарил вокруг и под подушкой нащупал край покрывала. Завернувшись в него с головой, Акамие перелез через бортик и осторожно стал на землю. Трава под босыми ногами была прохладной и влажной, но надломленные стебли покалывали изнеженную кожу. Акамие подтянулся и неловко повис животом на краю повозки, разыскивая наощупь парчовые туфли, которые должны были где-то валяться. Наконец он выбросил их, одну за другой, наружу и подвинул к краю поднос с лепешками и миской фула.
Обуться, поправить покрывало и взять в руки поднос было делом считанных мговений, но Акамие не представлял себе, что делать дальше.
Устроиться с подносом под повозкой — но стоило ли покидать ее ради столь жалкого подобия свободы? Сквозь перекрещенные нити покрывала яркими и манящими светочами виделись костры. Евнухи располагались слева. Акамие невольно глубоко вздохнул — грудь широко раздалась, наполненная опьяняющим воздухом. Страха и не было, только дрожь пробегала по плечам. Опьяненный собственной дерзостью, покоряясь необъяснимому порыву, Акамие направился прямо к костру, окруженному воинами.
Шорох его шагов, доносившихся изнутри маленького лагеря, никого не встревожил. Черное покрывало не выдало его, когда он остановился, немного не дойдя до костра, еще в темноте, прислушиваясь к разговору.
Широкоплечий стражник со шрамом через левую щеку, в красно-зеленом платке и малиновом кафтане, настаивал на том, чтобы еще до конца ночи послать гонца вслед ушедшему войску — известить царя о создавшемся немыслимом положении и испросить повелений.
Другой воин поддерживал его:
— Воевать хочу, врага сечь, добычу добывать, а не таскаться по степи за покрывалом.
Оба они обращались к темнолицему худому воину, голова которого была покрыта черным платком. Тот молчал, бесстрастно глядя в огонь, лишь неодобрительно сжал губы. Никто больше не произнес ни слова.
Акамие боялся теперь, но только одного: что сейчас отступит, повернет назад, вернется в повозку. Дважды ему не решиться на такое — никогда, он знал. И он шагнул вперед, шагнул еще раз и еще, холодея перед неизбежным, хоть и не представлял себе, каково оно.
Оказавшись за спиной стражников, он носком туфли осторожно подтолкнул в бок ближайшего. Тот подвинулся, думая, что места у костра просит его товарищ, ходивший глянуть лошадей. Но пять пар глаз, направленных на пришедшего, округлились и застыли.
Акамие угадал, что малейшее колебание погубит его. Не торопясь он опустился на освободившееся место, поставил перед собой поднос и закинул край покрывала так, чтобы оно косо нависало надо лбом, скрывая лицо сверху и по бокам. Отломив от лепешки четвертушку, Акамие согнул ее совочком и погрузил в миску.
— Да насытятся путники, — негромко сказал он, как велит обычай, поднося лепешку ко рту. И откусил. И принялся жевать.
Мужчины застыли, не шелохнувшись. Происходило неслыханное: те, что под покрывалом, не сидели с воинами, не ели в присутствии посторонних, откинув тяжелый шелк с лица. Закон и обычай явно нарушались, но так, что никто не знал, чем этому воспрепятствовать. Если бы тот, что под покрывалом, кинулся в степь — мгновенно рванулась бы следом погоня, повалили, прижали бы к земле, связанного бросили бы в повозку, предоставив евнухам решать: наказать ли виновного немедля или доставить на суд и расправук царю. Если бы Акамие сбросил покрывало совсем — повалились бы наземь, закрыв глаза, призывая евнуха навести порядок при помощи увещеваний или плети.
Но тот, что под покрывалом, просто сел у огня и открыл лишь нижнюю часть лица. Видны были, да и то неясно в перебегающих тенях, только старательно жующий рот, гладкий тонкокостный подбородок, светлые кисти рук да складки ткани, громоздившиеся на коленях.
Старший стражник, тот, в черном платке, нервно оглянулся на евнухов. Те с непозволительной беспечностью уписывали фул, не отвлекаясь на созерцание соседних костров, только бросая изредка взгляды на повозку. Но повозка стояла на месте, и внутри был все тот же ком неподвижной темноты, что и раньше. Оглянуться вокруг в поисках Акамие евнухам и в голову не могло прийти.
Акамие же решил во что бы то ни стало закончить трапезу здесь, у костра. Тем не менее нельзя было выказывать торопливости или страха. Словно сидя перед круглым столиком у себя в покоях, Акамие полными отточенного изящества движениями зачерпывал из миски горячую массу разваренной фасоли и подносил ко рту. Рука двигалась плавно и мерно, жевал он неторопливо и тщательно, как подобает воспитанному человеку. Только складки тафты над левым коленом мелко дрожали. Ему не верилось, что никто этого не замечает.
И вот рабы принялись разносить кофе, приготовленный в медных сосудах, вовсе без сахара, очень густой и крепкий, пахнущий имбирем, — мурра. Один из них подошел к костру начальника стражи и, почтительно кланяясь, принялся наполнять чашки, которые машинально подставляли воины. Дойдя до Акамие, он замер.
— Принеси чашку из повозки, — строго сказал Акамие, не обернувшись.
По привычке повиноваться раб кинулся выполнять приказание, и только передав в руки Акамие наполненную чашку, опомнился, окинул круг воинов испуганным взглядом и бросился к евнухам.
Что касается начальника стражи, он уже убедился в том, что лица неожиданного гостя не разглядеть в тени покрывала, а значит, он и его воины вне опасности. Хватать же и силой тащить в повозку царского любимца, когда он смирно сидит, со всех сторон закутанный, окруженный стражниками, под охраной которых он, собственно, и оставлен… Что ни говори, а пока с мальчишки не сняли кожу, его жалоба может стоить головы. Поэтому начальник стражи с непроницаемым лицом поднес к губам чашку, краем глаза наблюдая за обернутой тканью и темнотой фигурой.
Акамие знал, что для него приготовлен другой напиток из кофейных зерен — густой и сладкий, как сироп, мазбут.
Но сейчас, сидя рядом с воинами у походного костра, мальчик и не подумал просить мазбута. Он должен выпить мурра — иначе не стоило и затевать все это.
Нестерпимая горечь обожгла рот, но выражения лица не было видно из-под покрывала. Акамие твердой рукой держал чашку, отпивая из нее неторопливыми мелкими глотками, подражая воинам.