И он стал насвистывать на флейте все, что ему когда-либо удалось подслушать у жизни, и оказалось, что это тоже слышали все: и
Эсмеральда, и Кастрюлька, и Тигрежик.
Кастрюлька, та просто категорически заявила, что не стоит сочинять ничего нового, она уже столько живет в мире и знает, что все давно сочинено.
Шинкиле и Тигрежик стали с ней спорить, а Эсмеральда молчал, он как-то страдальчески молчал, будто скрывал боль. Так молчал мой отец.
“Закричи,- хотелось сказать ему,- закричи о своем, у тебя есть свое, и об этом надо кричать, не оставляй меня одного, пожалуйста”.
Отец домолчался и умер, я ничего не знаю о нем, кроме того, что он меня любил, а рассказать ему хотелось много, очень много. Но он боялся отягощать мою жизнь собой, ему легче было молчать, а мне? Меня он спросил – что мне легче?
Если сдаться, то Главный все под себя подгребет, ничего не оставит.
Я не хочу страдать, мне надоело сочувствовать, я – самый легкий человек на свете, неужели никому не пригодится моя веселая жизнь?
Я хочу, чтобы Шинкиле поступил в консерваторию и закончил ее, чтобы никто не угорел, не разбился, не вскрыл себе вены, разве это так трудно устроить?
– Он без нас пропадет,- сказала она Шинкиле, пока я ждал в темноте на мосту Пон-Мари.- Передайте ему, он пропадет без нас.
Неужели ей так важно было, чтобы я пропал?
Тихий всплеск. Я оглянулся. Это бросилась в Сену душа моего отца.
Носильщик занес вещи в поезд и вышел, она пропустила детей в вагон, а сама осталась, чтобы рассчитаться с носильщиком и постоять еще немного на парижской платформе.
Она стоит и курит, поглядывая в сторону вокзала, она всегда курит, чтобы успокоиться, от этой привычки я не успел ее отучить.
Прости за все, моя звезда.