– Эсмеральда! – крикнул он моему отцу.- Жди нас, мы еще заглянем к тебе сегодня.
Он приводит меня в маленький ресторанчик на улице Розье. В зале много заполошенных людей. Все евреи. Это еврейский ресторанчик.
– Покушайте,- говорит Шинкиле.- Вам надо вкусно покушать. Здесь все свои.
Кто это – свои? Он подводит меня к полкам с разными кушаньями в казанках и блюдах, из которых надо набирать самим. Два полных человечка со скрещенными на груди руками наблюдают за нашими манипуляциями из-за стойки неодобрительно.
– Очень хорошие люди,- объясняет Шинкиле.- Они – братья. У меня здесь кредит, но я им не пользуюсь.
Одного из братьев позвали, он побежал в зал, другой остался.
– Флейш мит латкес,- популярно объясняет мне Шинкиле,- это вкусно, мы попробуем все, кислое, соленое, жаркое с балабушками обязательно и редьку со шкварками, ай, какая редька, какая редька,- вскрикивает он, низко наклонившись над блюдом и принюхиваясь.- Могу спорить, вы обожаете форшмак, все гои обожают форшмак, а вы, хоть и еврей, все равно гой, я накладываю форшмак, вот, и, конечно, фаршированную шейку, ваша мама умела фаршировать куриную шейку?
– Отец.
– Отец? Это редкость, чтобы отец умел что-то делать по готовке, а ваш умел делать шейку, о, у вас великий отец.
Да, у меня был великий отец, и он с утра нашпиговывал шейку мукой и жиром в день моего приезда домой и заскорузлыми очень мужскими пальцами пытался сшить ее, чтобы она не распалась, а потом перекусывал нитку, и кусочек нитки оставался на подбородке, пока я не подходил и не снимал его.
Здесь хорошо, но все же что-то не так. Легкое подташнивание мешает мне быть счастливым.
– Хватит, Шинкиле,- говорю я.- Куда столько?
А он все набирает, набирает.
– А сладкое? – шепчет он.- Как же без сладкого, тут такое сладкое, я вам рассказывал, яблочный струдель…
Но, не дождавшись, пока он подхватит ложкой янтарный кусок яблочного струделя, я едва успеваю поставить тарелку на место и выбегаю на воздух. Там, сделав несколько шагов за угол ресторанчика, я начинаю блевать с таким аппетитом, с каким
Шинкиле собирался есть.
Стайка хасидов на другой стороне улицы шумно осуждает мое поведение, потом, взмахнув полами лапсердаков, они устремляются ко мне, я готовлюсь защищаться, но тут успевает Шинкиле.
– Идите, идите! – кричит он хасидам.- Разволновались! Тоже мне святые! Представьте себе, человек болен, человек заболел, вы что, никогда не видели больного еврея? Тьфу на вас! Идите, сами жрите свою гусиную печенку.
При мысли о гусиной печенке мне становится еще хуже, но хасиды, пристыженные Шинкиле, ворча расходятся.
– А теперь объясните,- сказал Шинкиле.
– Это долгий разговор…
– А все-таки…
– Я не могу, понимаешь, Шинкиле, есть в Париже еврейское, я, кажется, нигде не могу его есть.
– Но это очень вкусно! Разве вы никогда этого не ели?
– Ел. Но всегда через силу.
– Почему?
– Долгий разговор.
– А все-таки…
Мы отходим еще дальше, садимся на край тротуара, и я рассказываю. /Баллада о гусиной печенке/
Еврей не может не ошибиться
Он ошибается самозабвенно
Как я ошибся на этих страницах
Как Бог ошибался, создавая Вселенную
Всеми несчастьями ты обязан еврейству
Нет
Всеми несчастьями ты обязан себе.
Когда он берет себе псевдоним
Чтобы казаться людям другим
Русским или эвенком
Жена говорит:
Здесь ты как Иванов поступил
А здесь как пархатый Френкель.
Всеми несчастьями ты обязан еврейству
Нет
Всеми несчастьями ты обязан себе.
Если живет не в сыром подвале
А в роскошном особняке
Собак не заводит, чтоб не покусали
Еврей доверяет только себе.
Книги написаны, сверстаны ноты
Он завершил титанический труд
Еще не остыло
Другие заботы снова еврея гнетут
Скушай, деточка, кусочек гусиной печенки, что тебе стоит, он мягкий, вкусненький, скушай, тебе не нравится?
Всеми несчастьями ты обязан еврейству
Нет
Всеми несчастьями ты обязан себе.
Он как всегда в исторической роли
Скоро раздастся команда – Пли
Но на лице его вместо боли
Страх, чтоб детей не нашли.
Не наклонились искать под диваном
В печке не стали искать
Всем громилам тупым и пьяным
Наших забот не понять
Всеми несчастьями ты обязан еврейству
Нет
Всеми несчастьями ты обязан себе.
И приглашая тебя покушать
Вкусненьким угостить
Евреи вовсю навостряют уши
Боятся подвох пропустить.
Вам не нравится?!
Что ты “спасибо” беднягам не скажешь
Не оценишь, не разберешь
После ухода хозяев обяжешь
Думать, чем был обед нехорош.
Вот, неблагодарные, до чего же неблагодарные, не приглашай их больше!
Вспомнит, что скоро опять в дорогу
В баночку все и к сердцу прижмет
Все для тебя, сегодня не трогай, завтра время придет.
Завтра так завтра
Оно не испортится
Если испортится
Кушать захочется
Все, что угодно съешь.
Ну, почему ты так плохо ешь, тебе невкусно?
Всеми несчастьями ты обязан еврейству
Нет
Всеми несчастьями ты обязан себе.
И показав своим предкам шиш
Мудрый еврей удирает в Париж
(Перевод мой.)
– Ну, и при чем тут гусиная печенка? – спрашивает Шинкиле.
– Шинкиле, знаешь что, Шинкиле, не морочь мне голову.
Я сидел в цирке, и меня тащили на арену, как когда-то моего отца. Отец умер через тридцать лет после того, как клоун вытащил его из первого ряда на арену. Какой был успех! Человек с солнечной прической. Сердце отца не выдержало тридцати лет успеха. Сколько выдержит мое?
Лобастый маленький клоун тащил его из первого ряда, отец упирался, мама хохотала, я подталкивал отца в спину и умолял:
“Иди, иди”.
Как он беспомощно оглядывался на меня, сердечный, ему совсем не улыбалось фотографироваться вместе с клоуном, он вообще не любил фотографироваться, но снимок-то был сделан заранее, из кулис, заготовлен, клоуну некуда было отступать, и он тащил отца на арену, тут все решалось, кто сильней, в остальном они не отличались друг от друга, маленькие и лысые.
– Пойдем, пойдем,- умолял клоун.- Взгляни на себя, мы оба лысые.
Нам уже нечего терять.
Впервые я видел отца таким разъяренным, он не любил публичности, не искал славы, любил меня и маму, а славы он не искал. До сих пор не пойму – за что клоун выбрал именно его, в тот вечер в цирке было много лысых, но нас угораздило сесть в первом ряду, я сам рад бы был облысеть уже тогда, видя, как страдает отец, сопротивляясь, я был готов стать самым лысым на свете.
– Поздравляю тебя, человек с солнечной прической,- сказал клоун, вручая отцу фотографию под звуки оркестра.
Мы ушли, не дождавшись финала, на улице отец достал из кармана фотографию, оторвал свою половину и бросил в урну, но попал рядом, в лужу, наверное, там она до сих пор плавает.
Эсмеральде не пришлось меня упрашивать, весь день я чувствовал, что-то такое должно произойти, я жаждал деятельности, причем деятельности публичной, навзрыд, чтобы люди смеялись надо мной открыто, а не тайно, чтобы не думали: он все потерял, а у нас все при себе, хи-хи-хи.
Они и смеялись, когда он закутал меня в свой серый пиджак, и мы оказались безумно похожи, просто двойники. Тогда он стал обращаться ко мне, шевеля губами, и я все пытался угадать, что он там говорит, и сообщить публике, а он сердился, что я его не понимаю, и мотал головой, потому что ошибался я постоянно: откуда мне знать, о чем шепчет Эсмеральда да еще по-французски?
В пиджаке, несмотря на размер, было тепло и почему-то пахло хлебом, это я потом узнал, что у Эсмеральды от волнения была привычка держать мякиш хлеба в кармане и отщипывать кусочки во время представления.
Потом он выходил из шапито, выворачивал карманы и скармливал крошки птицам.
Участь моя в тот вечер была решена, я оказался идеальным