Каких же призраков мы вызывали своими действиями?

Форсирование двери в комнатке Катаси не представляло особых сложностей, мы знали, что ключ она всегда оставляет на заросшем плющом окне. Сложность заключалась в том, что у нас не было никаких гарантий, что тот, кто нас за нос водил, – если допустить, что кто-то водит нас за нос, – не затаился где-нибудь и не следит за нами из своего укрытия… он мог даже устроить скандал, кто бы мог за него поручиться? Много времени заняли у нас хождения вокруг да около кухни, мы хотели убедиться, что за нами никто не следит, – но дом, окна, садик покоились тихо в ночи, подвергшейся набегу густых, косматых облаков, между которыми выплывал разогнавшийся серп месяца. А меж деревьями гонялись друг за другом собаки. Мы боялись оказаться в смешном положении. Фукс показал мне коробку, которую держал в руке.

– Что это?

– Жаба. Живая. Только сегодня поймал.

– А это еще зачем?

– Если нас кто-нибудь застукает, мы скажем, что забрались к ней, чтобы жабу в постель подбросить… Для хохмы!

Морда его бело-рыже-рыбья, морда, которой гнушался Дроздовский. Конечно, жаба, это он ловко придумал! И жаба, нужно признать, была на месте, ее скользкость к Катасиной ослизлости тянулась… это меня даже изумило и встревожило… тем более что жаба не так уж далека была воробью – воробей и жаба – жаба и воробей… а если за этим что-нибудь кроется? Если это что-то означает? Фукс сказал:

– Пойдем посмотрим, что с воробьем. Все равно придется еще подождать.

Мы пошли. Под деревьями, в кустах, знакомая темень, знакомый запах, мы добрались до места, но взгляд напрасно тыкался во тьму, точнее, в многообразие всепоглощающей тьмы – были там и провальные ямы, наряду с другими дырами, сферами, пластами, отравленными призрачным существованием, и все это сливалось в какую-то густую, вяжущую микстуру. У меня был фонарь, но я не мог им воспользоваться. Воробей должен был находиться перед нами, в двух шагах, мы знали где, но не могли отыскать его взглядом, пожираемым темнотой как субстанцией отрицания. Наконец завиднелось как бы средоточие тьмы, уплотнение не больше груши… он висел…

– Вот он.

В тихой темноте отозвалась жаба, которую мы взяли с собой, не то чтобы она подала голос, но ее существование, побуждаемое существованием воробья, дало о себе знать. Мы были с жабой… она здесь была вместе с нами и в связи с воробьем, породнившись с ним в жабье-воробьиной сфере, и устроила мне здесь скользкогубый выверт… это трио воробей – жаба – Катаська толкнуло меня в яму ее рта и превратило черную яму кустов в яму ее ротового отверстия, обрамленного манерным капризом выскальзывающей губы. Похоть. Свинство. Я неподвижно стоял, Фукс уже выбирался из кустов и шепнул «ничего нового», а когда мы вышли на дорогу, воссияла ночь с небесами, с месяцем, с половодьем посеребренных по краям облаков. Действовать! Меня распирала безумная жажда действия, очищающего ветра, я готов был на все!

Но жалким было это наше действие, помилуй Бог, – два авантюриста с жабой и по направлению дышла. Мы еще раз окинули взглядом всю сцену: дом и тонко очерченные стволы деревцев, белых от извести, густые тени больших деревьев в глубине и раскинувшееся пространство сада – я нащупал ключ на окне, в плюще, вставив его в замок, я немного приподнял дверь, чтобы не скрипнула в петлях. В этот момент жаба в коробке потеряла всякое значение, отодвинулась на второй план. Но зато, когда мы открыли дверь, яма комнатки, маленькой, низкой, отдающей горьковатым и душным запахом то ли мыла, то ли хлеба, то ли трав, эта Катасина яма подействовала на меня возбуждающе, изуродованные губы зазывно-всасывающе присосались ко мне, и приходилось следить за тем, чтобы неровным дыханием не выдать себя Фуксу.

Он вошел с фонарем и жабой, а я остался сторожить у приоткрытой двери.

Приглушенный свет фонаря, обернутого платком, перебегал от кровати к шкафу, столику, корзине, полке, обнажая поочередно все новые места, углы и закоулки, детали, фрагменты, белье, тряпки, сломанный гребень, зеркальце, блюдце с монетками, серое мыло, вещи, вещи, вещи, появляющиеся друг за другом, как в кино, в то время как снаружи облака устремлялись за облаками – я в дверях оказался между этими двумя потоками: вещей и облаков. И хотя каждая из этих вещей в комнатке принадлежала ей, Катасе, нечто похожее на нее они могли составить только все вместе, в ансамбле, предлагая заменитель ее присутствия – вторичное присутствие, которое я насиловал посредством фукса – его фонаря – сам пристроившись сбоку, на страже. Кружащее, прыгающее световое пятно иногда останавливалось на чем-нибудь как бы в раздумье, чтобы потом снова рыскать, высматривать, шарить и щупать в упорных поисках свинства – мы это искали, для этого сюда пришли. Свинство! Свинство! А жаба сидела в коробке, которую он положил на стол.

Служанкина вторичность, близкая грязной выщербленной гребенке, захватанному зеркальцу, потертому и сырому полотенцу, – имущество служанки, уже городское, но еще деревенское, бесхитростное, которое мы ощупывали, чтобы добраться до ослизло вывернутого греха, который здесь, в этой яме, почти во рту, затаился, заметая следы… Мы нащупывали разврат, извращение, мерзость. Где-то здесь это должно быть! Вдруг луч фонаря наткнулся на большую фотографию в углу за шкафом, и из рамки взглянула на нас Катася… с губами без единого изъяна! О, чудо!

Чистые, честные губы, добропорядочные, деревенские!

На лице намного более молодом и круглом! Праздничная Катася, с бальным декольте, на скамейке под пальмой, за которой виднелся нос лодки, под ручку с дюжим мастером, усачом в жестком воротничке… Мило улыбающаяся Катася…

Чтобы, проснувшись ночью, вы могли поклясться, что окно с правой стороны, а двери у вас за головой, достаточно одного-единственного знака, позволяющего сориентироваться, отблеска окна, тиканья часов, и все сразу и окончательно меблируется в вашей голове как надо. А что у нас? Действительность обрушилась как удар грома – все вернулось к норме, будто призванное к порядку. Катася: почтенная служанка, которая в автомобильной катастрофе повредила себе верхнюю губу; мы: пара лунатиков…

Я потерянно посмотрел на Фукса. Он, несмотря ни на что, продолжал искать, фонарь снова рыскал: счета на столе, чулки, святые образки, Христос и Матерь Божия с букетом – но что толку в этих поисках? Только лишняя поза.

– Собирайся, – шепнул я. – Пойдем.

Любая возможность свинства отлетела от освещенных вещей, зато само их освещение стало свинским – прощупывание, вынюхивание становились для нас самоубийственными – мы, двое в этой комнате, как две похотливые обезьяны. Рассеянной улыбкой он ответил на мой взгляд и продолжал шарить фонарем по комнате, видно было, что в голове у него совершенно пусто, ничего, ничего, ничего, как у человека, который заметил, что потерял все, что нес, но, несмотря на это, идет дальше… и его провал с Дроздовским, породнившись с этим провалом, соединились в один большой провал… с улыбкой откровенно циничной, из борделя, он рассматривал Катасины ленточки, вату, грязные чулки, полки, занавесочки, я видел, сам оставаясь в тени, как он это делает… уже только из мести и для позы, собственным распутством мстя ей за то, что она перестала быть распутной. Обыск, световое пятно, прыгающее вокруг гребня, каблука… Но ни к чему это! Впустую! Все это уже не имело смысла и постепенно рассыпалось, как пачка с перерезанным шнурком, предметы впадали в апатию, наша страсть угасала. И уже приближалась роковая минута, когда вообще неизвестно будет, что дальше делать.

Тогда-то я кое-что и заметил.

Это кое-что могло быть ничем, но могло быть и чем-то. Наверняка ничего серьезного… но все-таки…

Дело в том, что он осветил иглу, примечательную тем, что она была вбита в стол.

На это не стоило бы обращать внимание, если бы раньше я не заметил еще более странную вещь – стальное перо, вонзенное в корку от лимона. Поэтому, когда он нащупал эту иглу, вбитую в стол, я взял его за руку и направил фонарь на перо – только затем, чтобы вернуть нашему пребыванию здесь хотя бы видимость следствия.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: