– Ну, в дорогу! – сказал я, и мы ушли… оставив воробья висеть в одиночестве в кустах.
Продолжение нашего марша по дороге изнурило и сожгло нас, измученные и раздраженные, мы остановились через сотню шагов, и я снова спросил Фукса – «далеко?», он, указав на объявление повешенное на заборе, сказал: «Здесь тоже сдают комнаты». Я взглянул. Сад. Дом в глубине сада, за оградой, без украшений, балконов, заурядный, скудный, захудалый, с убогим крылечком, деревянный, торчком, по-закопански, с двумя рядами окон по пять на каждом этаже, что же касается сада, то, кроме нескольких чахлых деревьев, немногочисленных анютиных глазок, вянущих на грядках, и пары дорожек, посыпанных гравием, там ничего не было. Но Фукс считал, что посмотреть стоит, ничего страшного, бывает, что жратва в таких халупах – пальчики оближешь, к тому же дешево. Я тоже готов был зайти посмотреть, хотя до этого мы равнодушно проходили мимо таких же объявлений. Пот с меня градом катился. Жарища. Я открыл калитку, и мы по посыпанной гравием дорожке подошли к горящим на солнце окнам. Я позвонил, мы постояли на крылечке, и вот открылась дверь и появилась женщина, немолодая уже, около сорока, служанка, видно, с бюстом и пухлая.
– Нам бы хотелось взглянуть на комнаты.
– Минуточку, сейчас позову хозяйку.
Мы стояли на крыльце, и голова моя трещала от лязга поезда, пеших странствий, событий вчерашнего дня, хаоса, шума и тумана. Водопад, оглушительный шум. Что меня поразило в той женщине, так это странный дефект рта на ее лице почтенной служанки с ясными глазками – ее рот с одной стороны был как бы надрезан, и его удлинение, на самую малость, на миллиметр, вызывало выгиб, точнее выверт, верхней губы, выскакивающей, точнее выскальзывающей, почти как змея, и эта ослизлость, скошенная и верткая, отталкивала каким-то змеиным, жабьим холодом, однако именно это меня сразу обожгло и распалило, как темный коридор, соединяющий меня с ней в плотском грехе, скользком и ослизлом. Еще меня удивил ее голос – не знаю уж, какого голоса я ожидал из такого рта, но она заговорила, как обычная служанка, пожилая, дородная. Теперь ее голос доносился из глубины дома: – Тетя! Господа спрашивают комнату!
Эта тетка, которая выкатилась на коротеньких ножках, как на валиках, вся была кругленькой, – мы успели обменяться несколькими словами, да, конечно, двухместный номер с пансионом, проходите, пожалуйста! Пахнуло молотым кофе, маленький коридорчик, прихожая, деревянная лестница, вы надолго, а, учеба, у нас здесь тихо, спокойно… наверху опять коридор и несколько дверей, дом тесный. Она открыла последнюю по коридору комнату, на которую достаточно было бросить один взгляд, чтобы убедиться, что это обычная комната, сдающаяся внаем: темноватая, с опущенными шторами, с двумя кроватями и со шкафом, с вешалкой, с графином на тарелке, с двумя ночниками без лампочек у кроватей, с зеркалом в грязной, мерзкой раме. Немного солнца из-за шторы пролилось в одном месте на пол, доносился запах плюща и жужжание слепня. И вот тут-то нас и ждал сюрприз… одна из кроватей была занята, на ней лежал кто-то, женщина, и лежала она не совсем так, как это обычно бывает, хотя я не мог понять, в чем выражалась эта, так сказать, особенность – то ли в том, что кровать была без белья, с одним матрасом, то ли в ее ноге, вытянутой на железную сетку кровати (матрас немного сдвинулся), и это сочетание ноги и металла ошеломило меня в этот день, душный, звенящий, мучительный. Спала? Увидев нас, она села на кровати и поправила волосы.
– Лена, что ты здесь делаешь, золотко? Ну и ну!.. Знакомьтесь, господа, моя дочь.
Она кивнула, отвечая на наши поклоны, встала и спокойно вышла, – и это спокойствие усыпило мои подозрения в некоей странности случившегося.
Нам показали еще и соседнюю комнату, точно такую же, но подешевле, потому что у нее не было выхода в ванную. Фукс сел на кровать, пани хозяйка Войтысова на стул, и в результате мы сняли этот более дешевый номер с пансионом, о котором хозяйка сказала: «Господа, вы сами увидите».
Завтракать и обедать мы должны были у себя, а ужинать внизу, с хозяевами.
– Отправляйтесь, господа, за вещами, а мы с Катасей здесь все приготовим.
Мы поехали за вещами.
Вернулись с вещами.
Пока распаковывались, Фукс объяснял, как нам повезло, комната дешевая, наверняка дешевле пансионата, который ему рекомендовали… да и от города ближе… жратва будет отличная, вот увидишь! Меня все сильнее утомляла его рыбья физиономия, и… спать… спать… я подошел к окну, взглянул, там жарился тот же убогий садик, далее забор и дорога, а за ней две елки, которые обозначали место в зарослях, где висел воробей. Я бросился на кровать, все закружилось и провалилось в сон… губы, выскальзывающие из губ, губы, становящиеся тем более губами, чем менее были губами… но я уже спал. Меня разбудили. Надо мной стояла все та же служанка. Было утро, но темное, ночное. Да и не утро это было. Она будила меня: – Господ просят к ужину. – Я встал. Фукс уже надевал ботинки. Ужин. В столовой, тесной клетушке с зеркальным букетом, кислое молоко, редиска и разглагольствования пана Войтыса, экс-директора банка, с перстнем-печаткой, с золотыми запонками.
– Я, любезный пан, поступил теперь в полное распоряжение моей дражайшей половины и выполняю разного рода мелкие работы, кран там починить или радио… Советовал бы побольше маслица к редиске, маслице – первый сорт…
– Спасибо.
– Жарища, все это должно бурей кончиться, клянусь самой святой святыней, какая для меня только возможна, для меня и моих гренадеров!
– Папа, ты слышал гром там, за лесом, далеко? (Это Лена, я ее еще не рассмотрел как следует, вообще я мало что успел увидеть, во всяком случае, экс-директор или же экс-председатель выражался весьма затейливо.) – Я бы посоветовал еще капельку кислого молочка, жена моя особый спец, ей удается варенец! Мня-мня! А в чем его цимес? Ну-ка, разлюбезный пан? В горшке! Качественность простоквашки зависит от закваски, а закваска – от горшка-горшковича! – Леон, ну что ты в этом понимаешь? (Это вступила пани директорша.) – Я бриджист, паночки мои, банкир я в прошлом, а сейчас с женулиного спецсоизволенья я бриджист с полудня, а в воскресенье – ив вечерние часы. А вы, господа, всё в мыслях об учебе? В самую точку попали, у нас сейчас тишь да гладь, интеллект как сыр в масле катается… – Я особо не прислушивался. У пана Леона была голова тыквой, как у гнома, лысина нависала над столом, подкрепленная саркастическим блеском пенсне, рядом Лена, озеро, любезная жена пана Леона, погруженная в округлости свои и выныривающая из них, чтобы распорядиться ужином как священнодействием, смысла которого я не улавливал, Фукс говорил какие-то слова, бледные и белесые, флегматичные, я ел пирог и хотел спать, мы говорили, что пыльно, что сезон еще не начался, я интересовался, холодные сейчас ночи или нет, пирог мы закончили, появился компот, и после компота Катася пододвинула Лене пепельницу с проволочной сеткой, как отзвук, как слабое эхо не столько той сетки (на кровати), на которой, когда я вошел в комнату, была нога, сколько самой ноги, стопы, икры на сетке кровати, и т. д., и т. п. Выскальзывающая губа Катаси оказалась рядом с губками Лены.
Я, оставивший свое прошлое там, в Варшаве, и заброшенный сюда, начинающий здесь… уцепился за это, но лишь на мгновение, потому что Катася отошла, а Лена передвинула пепельницу на середину стола – я закурил сигарету – включили радио – пан Войтыс забарабанил пальцами по столу и начал напевать какой-то мотивчик, нечто вроде «ти-ри-ри», но осекся – снова забарабанил, снова замурлыкал, снова осекся. Тесно. Комната слишком маленькая. Сжатые и раскрытые губы Лены, их робость и несмелость… и больше ничего, спокойной ночи, мы идем наверх.
Когда мы раздевались, Фукс опять начал баловаться на Дроздовского, своего начальника, с рубашкой в руках он исторгал бледные и белесые, рыжие жалобы, вот, мол, Дроздовский, шеф, отношения сначала были идеальные, потом что-то испортилось, то-се, я стал действовать ему на нервы, представь себе, братец, я действую ему на нервы и, если даже пальцем пошевелю, то действую ему на нервы, ты понимаешь это – действовать на нервы шефу семь часов, он меня просто не выносит, даже в сторону мою старается не смотреть, и это семь часов, случайно посмотрит и шарахается, все семь часов! Уж и не знаю, – говорил он, уставившись в свои ботинки, – мне иногда хочется на колени встать и завопить: пан Дроздовский, простите меня, простите! А за что? Ведь и он не по злой воле, я его действительно раздражаю, мне коллеги советуют: сиди тихо, меньше лезь на глаза, но, – вылупился он на меня меланхолично и по-рыбьи, – но как я могу лезть или не лезть, если мы с ним семь часов в одной комнате сидим, я кашляну, рукой пошевелю – он сыпью покрывается! Может, воняет от меня?