Оказавшись на знакомом перроне, я вспомнил последний сон и задумался: было похоже, что станцией Паддингтон-кольцевая и даже этой скамеечкой мог пользоваться человек, связанный со мной более, чем родственными связями – связями идентичности. Наши с ним жизни мелькнули в разное время. Лишь на миг мы совпали в пространстве, но этого было достаточно.
Я не мог только знать одного: из свидетеля давних событий скоро мне предстояло стать их участником.
В предыдущие дни я осторожно «ввинчивался» в чужой мир, нащупывал путь, прислушивался. Нынче, вопреки моей воле, какая-то сила быстро и мощно вовлекала меня в поток действий. Cегодня я ничего не боялся и решил начать с Тауэра.
То, удаляясь, то, приближаясь, во мне играла созвучная настроению музыка. Она ударяла в нос и искрилась, как шипучий напиток. В ней было много улыбок, божественных талий, море цветов и роскошных нарядов. Это не очень вязалось с целью поездки в сумрачный Тауэр, которому я решил посвятить этот день. Но меня не смущало. Вальсы Штрауса будоражили и пьянили меня. Хотелось быть наглым, совершать глупости, целовать женщин…. И тогда я снова увидел свою «луноликую» (так я теперь называл про себя незнакомку в темном плаще), и меня потянуло к ней, как мальчишку. Но как раз пришел поезд, и женщина села в вагон. Я едва успел заскочить – в соседний.
Следующая станция была «Эдьжвар роуд». Будучи ровесницей «Паддингтон», она даже не имела навеса. Дикторы в поезде по несколько раз повторяют названия. Звучали они непривычно, но, чем непривычнее – тем лучше запоминались. А на следующей – «Baker Street» («Бейкер Стрит» – правда, знакомое название) на перрон высыпала целая ватага девчушек со школьными ранцами, в темных чулках грубой вязки, в джинсовых куртках и юбочках. В отличие от наших девчонок, они не визжали, не дергали друг друга за косы, а вели себя, как степенные леди. Здесь я чуть не упустил незнакомку. Она проскользнула шагах в пяти от меня. Я бросился следом – по перрону и дальше – наверх. В вестибюле, где играл небольшой джаз-банд (совсем как у нас в переходах), за спиной «луноликой» возник широкий в плечах седой джентльмен, тоже в темном плаще, и заслонил собой даму. Выйдя на Бейкер Стрит, они повернули налево за угол, на Мерильбон Роуд (Merylebone Road).
Джентльмен с седой головой служил мне ориентиром среди прохожих, спешащих куда-то вдоль вереницы серых непримечательных зданий. Но я уже начинал сердиться. Хотелось приблизиться и спросить незнакомку, какого рожна она то и дело встает у меня на пути, а затем исчезает. Эта манера казалась бестактной и вызывающей. Она раздражала и утомляла меня. В своем стариковском упрямстве я не хотел признавать за другими (тем более совсем незнакомыми) право на серьезный резон.
Когда прошли планетарий. Седой, наконец, обернулся. На широком китайском лице сияла улыбка. Джентльмен, не спеша, снял плащ, аккуратно сложив, сунул – в урну для мусора и наклонился, чтобы поправить шнурки… «Балда!» – обругал я себя, убедившись, что зря терял время: моей незнакомки за ним уже не было. Стоя на четвереньках, «китаец» сделал ладошкой салют и, окончательно обернувшись хухром, исчез «в ногах» у зевак. Это были не просто «зеваки». Я стоял в хвосте длинной очереди к музею «Мадам Тюссо». Думал вернуться в подземку, но люди все прибывали и прибывали. Сзади их уже было больше, чем – впереди. Кому-то понадобилось помешать моим планам и сорвать посещение Тауэра, направив в музей восковых фигур. Это было похоже на заговор. И без участия хухра тут, конечно, не обошлось.
Через каждые пять минут в кассу запускали пятнадцать человек. По мере движения очереди, росло предвкушение чуда.
Музей Тюссо являлся не просто коллекцией кукол, а – театром восковых фигур, хотя и считался зрелищем не очень высокого сорта.
Один из пионеров человечества ископаемый азиат – «синантроп» жил так давно, что само его время обратилось в базальт. Но сегодня в очередях перед всеми западными музеями, где мне приходилось бывать, как и здесь у музея Тюссо, сияли высоколобые лица его потомков. Щебетавшие рядом японцы, китайцы, корейцы, вьетнамцы, принадлежа одной расе, общались на колониальном английском, в котором были сильнее меня. Однако мне были понятны их реплики, как если бы это была московская молодежь, вдруг забывшая о такой «части речи», как мат.
В 1955 году я служил в Китае. По праздникам местные власти нас угощали концертами. Позже (в Москве) я бывал на спектаклях Китайской Оперы. Люди плевались: «Черте что, а не музыка!». А я вспоминал Ляодун, туманы над бухтой, остроконечные сопки, круглые фанзы, седеньких старушенций в белых носочках на ножках-копытцах. Вспоминал вкус нехитрой скоблянки в деревенской харчевне, вкус восхитительной местной водочки – «жемчуг». И музыка воспринималась иначе: из безумных глубин просачивались «капельки» звуков похожих на звоны тарелочек, клацанье чашечек, грохот свалившейся стопки посуды, нервный звук струн, визги «смычковых», выкрики старцев тоненькими голосами: «У-и-и-и-и!», «Я-у-и-и-и!», «Ю-у-а-а-а!» – звучала жалоба (боль, ужас, отчаяние) первобытной души, вырванной из тенистого «закулисья» утробы в пекло битвы на выживание.
Купив билет, вместе с публикой я поднялся на четвертый этаж. Там был какой-то «предбанничек» – вестибюль, где слева и справа стояли лакеи во фраках, указывающие, куда нам идти. Только пройдя помещение, догадался, что они – восковые. Меня завлек сюда не «художественный интерес» (я знал, что в таких экспозициях – масса халтуры), не любопытство к музею, родившемуся во времена Марии Антуанетты, а странное ощущение зова судьбы, похожее на предчувствие неожиданной встречи.
Распахнулись стеклянные двери в огромную «бальную залу». И зазвучал торжественный трагический вальс Арама Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад». В его сладостных и пугающе грозных волнах метался демонический дух поэта. К горлу подкатывал ком.
2.
Было людно. Слышались возгласы, смех, которые так же, казалось, звучали трагически. Беспорядочно, как частицы – в капле воды, двигались молодые потомки синантропа. На них удивленно и гневно таращились великосветские дамы в длинных одеждах с кружевами и рюшечками, великолепные лорды, с бородками и без бород, в париках, котелках и с открытыми лысинами, монархи, генералы и маршалы, увешанные звездами, как новогодние елки, усатые магараджи в чалмах во всем белом. Мелькали шаманские бубны, африканские барабаны. А над всем этим витал завораживающий медленный вальс – вальс рыдание, вальс преддверие смерти… но смерти не как пустоты, а как чего-то значительного и потрясающего. Удивительный «карнавал» образовывал круговорот. Вот в такт с торжественной музыкой высоко поднимает коленки группа индейских вождей, в уборах из крашеных перьев. А вот… Погодите… Кто это там суетится с голеньким черепом, словно облитым вареньем? Ба! Да на этом «балу» выступает и наш, российский, «танцор» со своей Раисой Великой! Здесь – не то, что в Британском Музее.
Вдоль стен – плечистые рок-музыканты с гитарами, как с автоматами, наперевес. Движение кроме вращательного имело и поступательный вектор. Втянутый в «вихрь», я будто песчинка носился по анфиладе залов и зальчиков, пока с «потоком» не вывалился на лестницу, этажом ниже, где в выцветшей униформе скалился восковой Адольф Гитлер. Пухленький круглый танцовщик, напоминавший Уинстона Черчилля, с разбегу налетел на него и, отскочив, точно мячик, «закатился» в открытую дверь с надписью: «Детям до 12 лет и нервнобольным вход воспрещается!». Всех потянуло за ним. И музыка стала захлебываться. От надвигавшейся тишины веял холод застенков. Всем стало жутко.
Фигуры двигались вниз, в полутьме, по скользким ступеням. Доносились рыдания, стоны и приглушенные крики. В воздухе стоял смрад тюремных параш и гноящихся ран: мы попали в «камеру ужасов». Слева и справа были решетки, за которыми гнили заживо узники, шли допросы с пристрастием, приводились в исполнение казни. Кого-то вырвало. Толпа ускоряла шаги, спеша убраться с проклятого места. Коридор поворачивал. В темных углах его происходили страшные вещи, на которые невозможно смотреть. Какого-то толстяка вешали на крюк за ребро как тушу свиньи. Он еще дергался. Толпа уносила ноги, спотыкаясь на грязных ступенях, пока, не выбралась на залитую солнцем площадку. Стекла огромных окон были обращены на юг, чтобы люди, щурясь на свет, мгновенно забыли мрачный кошмар и, не переводя дух, потянулись к распахнутой двери напротив.