Заринка не расспрашивала, слава богу… умная, добрая… лишнего слова не скажет. Начнешь сама — выслушает сочувственно, поможет, чем может, а не хочешь — в душу не полезет. Сколько институтских подружек было — и где теперь? А они всего месяца четыре в одной бригаде «скорой» работали — Настя врачом, Зарина Махкамова сестрой, — сколько уж лет прошло, а все как родные. Чай. Сушки. Варенье из кабачков, будь оно неладно… вся на иголках… Заринка уже прикидывала, как ложиться, удобно ли Насте на кухне… и вдруг ее как шибанет! — ведь Леша-то, пока она тут чаи распивает!..
Троллейбус летел по улице, шатаясь из стороны в сторону. Соединительная гармошка скрипела и весело прихлопывала.
Ничего, ладно. Сейчас она приедет — и все будет хорошо. Он не мог уйти. Конечно же: он дома. Сидит на табуретке у окна. Смотрит на дождь. Он любит смотреть на дождь. Я тебя очень прошу: сиди на табуретке и смотри на дождь. Ты любишь смотреть на дождь. Дождись меня. Ну пожалуйста!..
Она поглядывала на часы, испытывая давно забытое детское отчаяние. Тогда было так же. Время текло своим порядком, а отец все не возвращался. Солнце садилось за ряды многоэтажек и дальние дымы, уходило, на прощание вызолотив всю комнату и чудесно преобразив немытые стекла в радужные витражи. Холодное питерское небо из серо-голубого становилось сначала просто серым, потом возникали на нем, темнеющем, белесые пятна. Но не скрежетал ключ в замке, не хлопала дверь… Если прижаться щекой к стеклу, можно увидеть дорожку к дому от квадратной арки соседнего. В желтом пятне фонарного света блестел снег. Вот снова черный силуэт. Нет, это дядя с портфелем… нет, это мальчик с собакой… нет, это просто пьяный дядя… нет, это тетя с сумкой… нет, это опять пьяный дядя… нет, это две чужие тети с сумками… Где же, где? Она отходила от окна, делая вид, что не чувствует тревоги и страха, не замечает, как меняется комната. А стены уже кривились, нависая; повсюду начинали незаметно напрягаться опасные мускулы. Стол сгущал под собой враждебную тень, из-под шкафа медленной лужицей вытекала гуталиновая тьма, плоской лапой тянулась к дивану…
Она поджимала ноги, закрывала глаза, чтобы не бояться, и начинала думать о том, как они с папой соберутся и уедут в Гумкрай. Да, да! — ведь уехал же в Гумкрай дядя Федор! Это будет скоро, скоро! Здесь зима, снег, метель… надоело! Они соберут кое-какие вещи — не забыть бы желтого зайца! — сядут в поезд и поедут, поедут! Будут мелькать дома и заборы, дороги и деревья… Питер останется позади. Дальше, дальше — ту-ту-ту-ту-ту!.. Смеющийся дядя Федор встретит их у железных ступеней вагона с букетом красных цветов, тетя Зоя прижмет к себе, и от нее будет пахнуть духами и пудрой. И все кругом будут такие радостные, счастливые. Смеясь, дядя Федор поднимет чемодан, папа тоже рассмеется и подхватит второй — и они пойдут по солнечному перрону, над которым свежий ветер плещет флагами! И жизнь начнется такая хорошая, такая счастливая и веселая, что она даже не будет вспоминать, что у всех есть мамы, а у нее нет.
…Бог ты мой, как же его мотает!
— Ух ты! — восхищенно произнесла рожа, возникшая из-за спины. — Какая де-е-е-евушка! Девушка, а девушка… вам время сказать?
Принесла нелегкая.
— Время сказать? — настаивала рожа. — Мы с вами не опаздываем?
— Да пошел ты, — лениво процедила Настя, не поворачивая головы.
— Эх, девушка, девушка! — горестно произнесла рожа. Махнула рукой и нетвердо побрела между рядами сидений.
…А главное: ну при чем тут деньги? Деньги совершенно ни при чем. Разве мы боимся с голоду умереть? Ерунда, никто в Маскаве с голоду не умирает. Можешь лечь и не шевелиться — и все равно будешь получать четыре дирхама социального пособия. Правда ведь? На Майорку не поедешь, конечно… но на еду хватит. И на одежонку кое-какую — тоже. Зачем же ты говоришь деньги! Я понимаю: тебе нужна лаборатория! Если бы ты знал, как я хочу, чтобы у тебя была лаборатория! Чтобы ты мог спокойно работать!
Был бы у них ребенок, Алексей не собрался б ни на какую кисмет-лотерею!..
Троллейбус дергался и выл совершенно по-волчьи. Вот он снова разогнался и с размаху въехал в озеро лужи — фонтаны черной воды шумно взметнулись, залив стекла. Еще наддал, пеня воду, — и тут же стал люто тормозить, целя к новой остановке.
— Де-е-е-ргает, — нетрезво ухмыльнулся ледащий мужичок, сидевший на заднем сидении.
— Зулька! Зулька!..
В переднюю дверь взобрались две девочки-подростка и смеясь побежали по салону. Меньшей бежать было трудно, однако она все же не отставала от товарки — косолапо ковыляла, торопливо переставляя изуродованные полиомиелитом ноги в красных ботах. Первая, дегенеративно-смазливая блондинка, хохоча, повисла на поручне у гармошки — закинулась, продолжая громко смеяться и гыкать, то и дело высовывая при этом длинный розовый язык. Вторая дошкандыбала до задней площадки. Запрокинув голову и оскалившись счастливой гримасой веселья, она обессиленно повалилась на сиденье возле ледащего мужичка. Над грубовато-красивым лицом пышной шапкой курчавились влажные волосы, карие глаза влажно блестели.
— Зулька! — пронзительно крикнула она. — Хочу! Хочу! Ой, хочу, Зулька!
И, корчась от смеха, несколько раз сделала такое движение, будто быстро отталкивалась лыжными палками.
Мужичок поднял голову и мутно на нее посмотрел.
Вторая зашлась ответным хохотом; потом с восторгом выкрикнула:
— А вот ничего! До одиннадцати жди! Султан в одиннадцать только! — и тоже несколько раз толкнулась лыжными палками.
Этот простой жест совсем ее доконал — она повисла на поручне, визжа и постанывая.
— Ой, не могу! Не могу ждать! — Хромая откинулась на спинку и засучила ногами в красных резиновых ботах: — Уже все, все! Бешенство, блин! Хоть огурцом!..
— Огурцом! — прыснув, блондинка оторвалась от поручня и скачками кинулась к задней площадке. — Огурцом!
Она обняла подругу и стала тормошить ее, хохочущую:
— Огурцом давай, огурцом!
Хромая вырвалась, соскочила и стремительно проковыляла к дверям. Троллейбус тормозил, вихляясь всей длинной своей колбасиной.
— Огурцом! — орала высокая, вываливаясь вслед за подружкой. — Ой, блин, огурцом!..
— Дело молодое, — со вздохом пробормотал ледащий и закрыл глаза.
Двери закрылись; снова мелькали какие-то огни, снова качало и дергало.
Она смотрела на часы и думала: нет, конечно же, он еще не успел уйти.
Кренясь, троллейбус вылетел на круг и затормозил. Двери разъехались, а лампы салона погасли. Дождь низко висел над землей. Огни верхних этажей едва проглядывали сквозь белесый штрихованный туман.
Фонари не горели, улица освещалась лишь отраженным сиянием центра: где-то там полыхали миллионносвечовые лампионы, заливая площади пронзительным, ярче дневного, светом ночной жизни; коснувшись низких туч, эти лучи отражались и мутным белесым струением достигали окраины.
Дома здесь стояли, сбившись тесной гурьбой. Бесконечные окна, окна… сотни, тысячи окон. Большая часть была освещена. Окна причудливо перемигивались — одно гасло, на смену ему зажигалось другое. В этом подмигивании было что-то праздничное. За каждым из них живут люди: наверное, сидят за столом и пьют чай… и говорят о простых и понятных вещах… И она тоже могла бы сидеть и пить чай с каким-нибудь близким и понятным человеком, который, конечно, не поступил бы с ней вот так…
Вздохнув, поправила капюшон и прибавила шагу.
Справа тускнела асфальтированная площадь. При свете дня там кипела торговля, а сейчас дождь барабанил по пустым прилавкам да разломанным ящикам. Оттуда, где лепились друг к другу базарные забегаловки, тянуло дымом, слышалась музыка — должно быть, торговцы на ночь глядя подкреплялись самбусой и водкой. Слева темнели поставленные в ряд крытые грузовики-траки. У крайнего был откинут задний борт. Гортанно перекрикиваясь, несколько мужчин в мокрых телогрейках и сапогах сгружали сетки с капустой.
У первого же дома горстка пассажиров рассеялась — большая часть двинулась направо, к тридцатиэтажкам, в седьмую махаллю. Ей нужно было прямо, в десятую.