— Если я правильно понял, его уроки… это что-то вроде индуизма, мистицизма индуистского толка.
Соня вдруг вышла из себя:
— Почему надо это как-то называть? Вы нашли подходящее имя, но мне-то оно ничего не дает, мне оно ни к чему. Я называла это любовью.
Я извинился и в душе обругал себя за очередной промах.
— И вот понемногу начали проявляться, пользуясь его словами, богатства моей души. Благодаря его объяснениям, самому его присутствию, я теперь жила в центре мира, порождением которого себя считала и с которым почему-то жаждала соединиться. Я сказала ему об этом, но в ответ услыхала, что еще рано, еще предстоит преодолеть много ступеней… — Вдруг она с неожиданной злостью хлопнула по столу. — Сплошная ложь! Ложь! Не с космосом я мечтала соединиться, с каким там космосом, я хотела лечь с ним в постель, как всякая девчонка со своим возлюбленным. — Она зарыдала и сквозь рыдания с трудом проговорила: Как всякая любящая женщина! Ведь я такая же, как все остальные!
Она сумела взять себя в руки. Я предложил ей сигарету, она закурила. Я пододвинул ей рюмку.
— Да, я мечтала о нем, но не только в обычном смысле. Мне казалось, что, соединившись с ним, с его помощью я смогу перешагнуть за некие пределы, достигну того сверхчеловеческого счастья, о котором он говорил и к которому заставил меня стремиться. Поэтому я с такой готовностью слушала его и покорялась ему. Он стал оставлять меня одну в своем доме по вечерам, и так случалось не раз, и я была там счастлива, счастлива благодаря тому, что окружало меня, и тому, что у меня появилась надежда на надежду.
— А вы заметили, что в том доме до вас и, возможно, так же, как вы, побывали другие женщины?
— Нет! — ответила она недоверчиво, широко раскрыв заплаканные глаза.
— Сегодня вечером я провел там пару часов. Один. Я не доверяю всяким таинственным ощущениям, но тут могу утверждать: мне явились — как именно, не сумею описать или определить, — разные женщины, я почти что слышал их, мог коснуться, и вы были среди них. Войдя сюдя, я словно узнал вас, но, честно признаюсь, в этой комнате вы показались мне иной, более обычной.
— В собственном доме я никогда не жила так, как жила в его квартире. Тот дом стал для меня храмом. Когда я оставалась там одна, я творила нечто вроде молитвы, видимо, я именно молилась. — Замолчав, она сделала несколько шагов в глубину комнаты и остановилась в самом темном месте. — Вчера он повез меня к себе. И говорил много часов подряд, не знаю сколько, потому что заснула, видно, он захотел, чтобы я заснула. Утром я проснулась одна. И, как всегда, не нашла в этом ничего особенного. Я ждала его. Кажется, что-то поела, а может, не ела ничего, я бродила словно в беспамятстве. Он вернулся ближе к полудню, сказал «Привет!» и сел за рояль. Я слушала. Он не произносил ни слова, только играл, играл, а я чувствовала, как музыка обволакивает меня. Осязаемая, пронзающая насквозь музыка. Ах, на самом-то деле она была вульгарной и невероятно знакомой, но тогда я воспринимала ее по-особому. Я чувствовала, как неспешные и трепетные волны подкатывают к моему телу, накрывают меня, проникают внутрь, зажигают что-то внутри, это что-то разгорается, обжигает, затягивает мое притихшее «я» в черный огонь. В душе моей открылись мрачные каналы: под воздействием музыки я входила в них, бежала по ним, ступала уверенно и незряче — незрячие глаза и хмельная кровь, пылающая кровь; я словно восходила на вершину горы, и царивший там непроглядный мрак пугал меня и манил; я восходила к вершине, которая выросла у меня внутри, — там сливались воедино блаженство, Вечность и Ничто. И я достигла вершины — задыхающаяся, истерзанная. Постепенно мои нервы потеряли чувствительность и начали вибрировать, как струны рыдающей гитары, пока сама я, уже коснувшись руками Ничто, не сделалась целиком музыкой и рыданием — в готовности разбиться последним гибельным аккордом. Все. Это был предел. Я уже не пылала, уже не слышала тока крови, и то, чего я невольно ожидала вдруг обрушилось на меня непередаваемым, бесконечным наслаждением. Это был первый настоящий сексуальный опыт в моей жизни, и я приняла его ошеломленно и самозабвенно, отдалась ему целиком, словно бросившись в пропасть. Когда наваждение рассеялось, музыка звучала по-прежнему, все так же обволакивала меня, обнимала своими длинными безжалостными руками. Но все уже стало другим. Я стояла перед ним голая. Я опустила руку ему на плечо и сказала: «Иди же». А он перестал играть, взглянул на меня, улыбнулся и ответил: «Для чего? Оденься». И только услышав его слова, я вдруг обнаружила, в каком я виде, хотя не помнила, кто меня раздел. Вихрь утих, и я пришла в себя, но желание еще было сильнее меня, я повторила: «Иди». Он не ответил. Он снова начал играть и засмеялся. Я почувствовала стыд, непередаваемый стыд, унижение, но страсть продолжала клокотать в венах. Я снова кинулась к нему. Кажется, закричала, умоляя: «Иди же!» Он взглянул на меня. Впервые за два долгих месяца он снял темные очки, и я разглядела его глаза — насмешливые, холодные, но только вот смеялись они вовсе не надо мной, смотрели вовсе не на меня, а на то, что находилось где-то сзади, бесконечно далеко. И я тотчас поняла — не знаю, по какой-то искре во взгляде или по выражению лица, — что была для него пустым местом, даже не объектом насмешки. Я укрылась за роялем. Тогда он, не переставая играть, не глядя на меня, произнес: «Там, прямо у тебя под рукой, пистолет». И действительно, моя рука нащупала пистолет. Я выстрелила. Увидела, как он падает. Не помню, закричала я или думала только о бегстве. Мне нужно было одеться, и, пока я что-то натягивала на себя, ко мне начало по капле возвращаться сознание. Я подошла к нему и убедилась, что он жив. И мне чудилось, что это не я ранила его, что я не имею никакого отношения ни к самой себе, ни к тому, что здесь только что произошло, и в то же время меня уже начинали одолевать угрызения совести. Тогда я стала звонить в разные места, пытаясь отыскать слугу, пока не нашла его. Вот и все.
Соне Назарофф — имя стояло на первой странице рукописи — было лет двадцать пять. Высокая, стройная, белокожая блондинка. Свои светлые мягкие волосы — смесь золотистого с пепельным — она гладко зачесывала назад и собирала на затылке в узел. Мне нравились нежные черты ее лица, меньше нравились глаза — бледно-голубые и скорее круглые, чем продолговатые, с короткими ресницами. Она их не подкрашивала. Соня двигалась легко, изящно, но вместе с тем как-то слишком раскованно: всякий раз, садясь, она демонстрировала мне свои ноги гораздо выше того места, где заканчивались чулки, что превращалось для меня в сущую пытку. Ногти у нее были короткие, как у пианистки или машинистки. Что же касается тех достоинств ее фигуры, относительно которых мои вкусы совпадали со вкусами Дон Хуана, то здесь, если судить по тому, что открывалось взору — открывалось, но не навязывало себя, царил, я бы сказал, стиль романтический, а уж никак не классический. Груди ее рвались вперед вызывающе и даже дерзко, но в то же время казались нежными, словно спящие горлицы (весь их романтизм, собственно, и сводился к контрасту между этими определениями). И все же, как бы ни оценили знатоки целое — не забудем, что Дон Хуан остановил на ней свой выбор, а это уже само по себе гарантировало качество, — главным в Соне была ее манера, одновременно и естественная и сдержанная, двигаться или застывать в неподвижности, а также голос — почти сопрано, богатый оттенками и тонкими переливами. Короче говоря, я совсем потерял голову.
А она ждала ответа, широко открыв глаза, протянув ко мне руки. И так как я медлил, переспросила:
— Вам нечего сказать мне?
— Сейчас нет. Но я хотел бы задать вам несколько вопросов.
Это была уловка. На самом деле в голове у меня было пусто, ни одной мысли, и нужные слова не спешили являться на мой тоскливый зов.
— Я рассказала все, — промолвила она.
Она стала другой. Во время последней части своего рассказа, несмотря на дьявольски интеллектуальные обороты речи, несмотря на четкость и внятность выражения мыслей, Соня сильно волновалась, голос ее дрожал, воспоминания всколыхнули ее. И мне казалось, что мы стали ближе друг другу, что я могу помочь ей, хотя совершенно не представлял, о какой помощи тут может идти речь.