К счастью для Алмазова, Петр Петрович не только не будет директором, но вряд ли останется заместителем. Наверняка у нового директора найдется своя шляпа, чтоб оставлять в кресле на время своего отсутствия. Вице - человек не злой, не глупый, несомненно образованный, но до такой степени лишенный собственных идей, что говорить о нем как о руководителе Института можно только назло Алмазову. Мне становится стыдно.
- Не обращай на меня внимания, - говорю я. - Я ничего в этих делах не смыслю. Ну а по-твоему - кто?
Алмазов отвечает не сразу. Он размышляет. Когда Макс Планк выводил свою "постоянную", вероятно, у него был менее вдумчивый вид, чем у Сергея Николаевича. Наконец изрекает:
- Да ведь без варягов не обойтись.
Я с трудом сдерживаю улыбку. Сергею Николаевичу трудно и даже невыносимо представить себе, что кто-то из наших докторов наук, привыкших ловить Сергея Николаевича в коридоре или высиживать часами перед его кабинетом со своими вечными просьбами и требованиями, вдруг переедет из своей клетушки в самый большой кабинет с мебелью из карельской березы и мраморными бюстами прародителей современной биологии, будет говорить ему "зайдите" и распекать за нехватку животных для опытов. Петр Петрович ни о чем таком даже помыслить не смел. Иное дело "варяг" - человек, прошедший школу директорства в каком-нибудь другом Институте, академик или погоревший министр, такому и подчиниться не грех.
Сергей Николаевич еще раздумывает, поделиться ли ему со мной своими самыми секретными прогнозами, когда раздается звонок, от которого мы оба вздрагиваем. Я - потому что никого не жду, Алмазов - потому что рассчитывал поговорить со мной без свидетелей. Спешу в переднюю, открываю дверь и в удивлении отступаю - это Петр Петрович. По тому, как он тщательно вытирает ноги, догадываюсь: приехал на метро, а от автобуса шел пешком. Я принимаю из его рук соломенный картуз с лентой вокруг высокой тульи. В этом картузе он разительно похож на пожилого олдермена с этикетки английского джина "экстра драй". Такое же красное лицо с аккуратной белой бородкой и такой же торжественный вид. В несколько преувеличенных выражениях он просит прощения за бесцеремонное вторжение, а я, со своей стороны, всячески стараюсь показать, что для меня это приятный сюрприз.
Петр Петрович уже раскрывает рот, чтоб изложить цель своего посещения, но в этот момент замечает Сергея Николаевича и от негодования лишается дара речи. Вид у Сергея Николаевича несколько виноватый, но по блеску его очков я вижу, что он старательно накаляет себя до состояния правоты. Наступает напряженная пауза, во время которой я без труда догадываюсь, что произошло всего лишь час или полтора назад. Петр Петрович задумал повидаться со мной и попросил у Сергея Николаевича машину. Сергей Николаевич, в свою очередь собравшийся ехать ко мне, в машине отказал. Петр Петрович счел ниже своего достоинства докладывать, зачем ему нужна машина, а Сергей Николаевич напустил туману, дескать, вызывают в инстанции, и Петру Петровичу, благоговевшему перед инстанциями, пришлось отступить. Легко себе представить ярость Петра Петровича, когда этой инстанцией оказался я.
Надо отдать должное светской выдержке Петра Петровича - он не унижается до объяснений и, как бы не замечая Сергея Николаевича, заводит со мной разговор о Париже, где он бывал еще в двадцатых годах, разговор, в котором Сергей Николаевич, никогда не бывавший за границей, участвовать не может. Затем, как бы спохватившись, вынимает из принесенной с собой папочки все тот же некролог, и я подписываю его второй раз. И наконец торжественно - от имени и по поручению - просит меня как старейшего сотрудника Института, работавшего с незабвенным Павлом Дмитриевичем с основания Института, выступить на траурном митинге, дата коего уточняется, получает согласие, после чего бегло осматривает мою башню из слоновой кости, с одобрением отзывается о сделанных по моим собственным чертежам стеллажах для книг и картотеки, но тут же замечает, что только моя всем известная исключительная скромность позволяет мне довольствоваться этой жалкой мансардой на окраине города. Говорится это специально для Сергея Николаевича, считающего себя благодетелем. Благодетель аж крякает от злости, но молчит. Опять наступает длительная пауза. Похоже, что Петру Петровичу тоже хочется поговорить о прогнозах, и я не могу взять в толк, почему оба почтенных деятеля избрали для этой цели именно меня, нет человека, кому было бы меньше дела до того, кто будет сидеть в кабинете Успенского среди мореного дуба и карельской березы. Оба рассчитывали на беседу entre quatre yeux*, и теперь уже очевидно, что она не состоится. Петр Петрович понимает это первый и начинает прощаться, а когда я не очень, впрочем, настойчиво пытаюсь его удержать, торжественно заявляет, что ему как ученому более чем кому-либо другому понятно, какое преступление - красть у меня драгоценное время. Намек настолько недвусмыслен, что Сергей Николаевич тоже поднимается.
______________
* с глазу на глаз.
- Вы куда, в Институт? - спрашивает он Полонского.
Петр Петрович отвечает не сразу. Вроде бы даже раздумывает, стоит ли вообще отвечать. Затем небрежно бросает:
- Нет, домой.
- Ладно, поехали, - говорит Алмазов решительно.
Это шаг к примирению. Но Петр Петрович делает вид, будто не расслышал. И только на лестничной площадке (я с вызывным ключом провожаю гостей до лифта) он вспоминает:
- Вы, кажется, что-то сказали, Сергей Николаевич?
- Подброшу, - милостиво говорит Алмазов. - До самого дома.
Петр Петрович смотрит на него с хорошо разыгранным недоумением. И, как бы добравшись наконец до смысла сказанного, с пренебрежительной вежливостью отвечает:
- О, не беспокойтесь. Я с удовольствием пройдусь.
Один - ноль. Ярко освещенная зеркальная кабина принимает двух разъяренных людей, я захлопываю за ними железную клетку, и они проваливаются вниз, а я бегу к себе, к своей монографии. Мне не сразу удается сосредоточиться, мои мысли все время возвращаются к недавним посетителям есть что-то грустное и даже глуповатое в том, что эти, в сущности, неплохие люди теряют так много душевных сил на то, чтоб отравлять друг другу жизнь.