ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Тихон Сафоныч, по его собственному выражению, в эти дни "кроил с бабами шубу из овечьего хвостика". Он так и заявил утром жене, которая, шуруя в печке кочергой, осведомилась, куда же в такую рань отправляется ее "заботушка": "Иду кроить шубенку из овечьего хвоста". Жена поставила кочергу, повернула к нему румяное от жара лицо и сказала не то с похвалой, не то с укоризной: - Ох и- тороват ты у меня, муженек! Научи-ка и свою женку так кроить. - Пойдем, так научишься. - Пошла бы, да пироги пригорят в печи. Тихон Сафоныч усмехнулся: о каких пирогах может идти речь, когда и хлеба не досыта? Ели с оглядкой, экономя пайковый рыбкооповский хлебушек, тяжелый, словно камень, с добавкой отрубей, мякины и еще бог знает чего... Панькин обмотал шею шарфом домашней вязки, нахлобучил шапку и взялся за скобу. Постоял, - не очень хотелось выходить на каленый мороз из теплой избы. Жена опять за свои шуточки: - Чтой-то в последнее время ты стал ниже ростом. Стоптался? - А кто его знает. Дело к старости. - Ну, ты еще не старый. Бабы заглядываются, те, которых приласкать по военной поре некому. Только я тебя никому не отдам. - Не время сейчас заглядываться. Ну, я пошел. Стужей сразу обожгло лицо. На улице было пусто. У магазина стекла в инее от подоконника до верху. Покупателей там, видимо, не много, да и торговать, по правде сказать, нечем. Война смела все товары с полок, и теперь они блистали чистотой. Уборщица аккуратно вытирала их каждый день, и наводить чистоту ей не мешали никакие предметы. Навстречу Тихону Сафонычу топал какой-то странный прохожий, обмотанный с ног до головы в разные одежды. Лица не видно, только щелки для глаз. Поверх шапчонки наверчена бабья драная шаль, концы ее завязаны на спине узлом. Старый тулуп своими полами подметает снег. От валенок видны лишь латки на пятках да обшитые желтой кожей передки. Когда этот "странник" поравнялся с председателем, Панькин увидел его глаза - прозрачно-голубые, холодные, словно замерзшие на такой стуже. Прохожий снял огромную рукавицу, высвободил из шали нос и, захватив его корявыми пальцами, высморкался. По этому характерному жесту и узнал Панькин Иеронима Марковича Пастухова. - Здравствуй, Тихон, - дребезжащим баском сказал дед. - Куды тя понесло в таку стужу? Сидел бы в конторе - все теплее. - Дела зовут, - ответил Панькин. - Иду в сетевязальную. Как ваше здоровье, Иероним Маркович? - А ничего пока. Помирать повременил - жена не велела. Земля, говорит, примерзла. Будут копать могилу - всего приругают. Да и сам я еще желаю до победы дотянуть. - Надо дотянуть. А уж после победы собираться на погост совсем не захочется! - ответил Панькин. - Все рюжами занимаешься? - Рюжами. На обручи сажаю. - Так. Нет ли в чем нужды? - Ни в чем не нуждаюсь. Не голоден и, как видишь, обут, одет. Спасибо. Ну, пойду - мороз гонит. И дед шариком покатился по тропке к своей избе. Панькин с теплой улыбкой глядел ему вслед. Есть же такие люди, при виде которых человеку делается как бы легче, настроение у него поднимается! Тихон Сафоныч вспомнил старое правило: "Живи так, чтобы другим было легче от того, что ты есть на белом свете". Отзывчивость и готовность прийти на помощь особенно нужны теперь, когда все идут и идут похоронки и то в одной, то в другой избе плач да причитания перед иконами... Сиротеют некогда многолюдные поморские избы, стоят зимними ночами с сугробами снега на крышах, словно вдовы глядят на мир из-под снеговых нависей, как из-под траурных, низко повязанных платков. И все эти избы его. Висят они немалым грузом на мужицких, уже немолодых плечах председателя, и надо тащить этот груз через всю войну, до самой победы. Так думал Панькин, идя пустынной улицей села и поглядывая на притихшие избы, которые от него будто чего-то ждали... Как облегчить жизнь людям, если промыслы стали малодобычливы из-за нехватки снастей да флота? Если заработки на путине невелики, да и продуктами рыбкооп иной раз отоваривает рулоны7 с перебоями? И вот так просто, по-человечески, внимателен ли Панькин к людям, всегда ли находит слово им в поддержку и похвалу? Районы промыслов ограничены, да и со снастями очень уж туго. Запасы, сделанные на черный день в колхозе, кончились - очень долгим оказался этот черный день... Вот и приходится изворачиваться: перетряхивать на складах старые снасти да невода, сети да канаты, которые еще не истлели окончательно, и делать из них "новые" материалы для промысла. Моторно-рыболовная станция не могла ничего другого придумать, как рекомендовать вместо сетных ловушек деревянные - загородки и перегородки в воде из досок, ивовых прутьев и прочего. Старые веревки советовали использовать "до полного износа". В письме МРС было сказано: "Изготовить к весенне-летней путине мелких деревянных ловушек не менее пятнадцати штук, стенок - до восьми - десяти штук. А из утильных сетей - сто килограммов канатов". Сто килограммов канатов из старой сетки - и никаких гвоздей! Выполнением такого распоряжения и занимались теперь колхозницы, то есть "шили шубу из овечьего хвоста". Войдя в маленькие сенцы сетевязальной мастерской, Панькин прежде всего услышал пение. Дверь была тонкая, а голос звонкий, певучий, с грудным тембром. Была в нем тоска жгучая и безысходная:
Ягодиночка убит, Убит и не воротится. На свиданьице со мной Теперь не поторопится.
Стало тихо. Панькин стоял за дверью, ждал, когда выльется сердечная женская тоска в новой частушке. И вылилась:
Передай привет залетке, Птица перелетная. Полевая сто вторая Рота пулеметная.
Пели двое. Густой, грудного тембра голос принадлежал Фекле, а потоньше, альтовый - Соне Хват. Панькин потянул на себя скрипучую дверь: - Здравствуйте, бабоньки! Труд на пользу! - Здравствуй, Тихон Сафоныч! - Пришел - будто солнышко взошло! - Чем порадуешь? Панькин окинул взглядом помещение. Посредине топится печка-времянка, от нее струилось тепло. Пахло дымком, словно летом на сенокосе в избушке. "Надо дымоход проверить да почистить, - отметил про себя Панькин. - Дымит печка". Вокруг, на табуретках и скамьях, сидело с десяток женщин и девчат. Перед ними на полу - вороха старых сетей и канатов. Раздергивая канаты, мастерицы выбирают пряди покрепче, свивают их в клубки, а другие из таких же прядей на самодельных деревянных станках скручивают веревки. Разбирают женщины и ветхие, давно списанные, но в свое время не выброшенные сети, выискивают дель с ячеями покрепче, ухитряются связывать куски в одно большое полотно иглами. Работа вроде бы никчемная, материал прелый, гнилой - выбросить давно пора, но по нужде еще годный. Тихон Сафоныч вспомнил, как в мирные дни ругал кладовщика за беспорядок: "На что тебе эта рвань? Ведь давно списана, выбрось!" Кладовщик отвечал: "Жаль бросать. Может, сгодится еще". "Ну ты и Плюшкин!" - сказал председатель. "Плюшкин не Плюшкин, а пусть лежит. Не мешает", - опять за свое кладовщик. Словно чувствовал, что пойдет старье в дело... Пыль в мастерской - столбом, в воздухе плавают хлопья. Свет слабоват, хотя на стене висят три десятилинейные лампы. С улицы только синева сочится в окошко, а на дворе часов десять. - Ну чем же вас порадовать? - Панькин сел на чурбак, протянул руки к печке. - По последним сведениям, принятым Густей, наши войска крепко бьют под Сталинградом окруженных немцев. Освободили Котельниково, наступают на Ростов. Вот самая свежая новость. Радостная? - Радостная! - согласились женщины. - А еще? - А еще сегодня в семь вечера будет собрание. Приходите и соседям накажите, чтобы явились. - О чем собрание? - Придете - узнаете. - Ладно, придем. Фекла сбросила с колен растрепанный старый канат - как видно, такая работа ей наскучила. Встала, с хрустом потянулась, подкинула в печку поленьев и, сев на корточки перед топкой, сказала: - Скучная работа, председатель! Спел бы хоть, что ли? Повеселил нас! На голове у Феклы белый ситцевый платок - от пыли, на плечах - вязаная кофта. Метнула на Панькина из-под платка живой, озорной взгляд: - Так споешь? - Эх, бабоньки, спел бы, да на морозе голос потерял! - махнул рукой Панькин. - Почему же вы говорите, что работа плохая? - он подобрал с пола конец каната, стал развивать его на волокна. - Во, во! - одобрили женщины. - Хорошо у тебя получается. Фекла молча села на свое место и принялась наматывать на клубок толстую льняную нить. Вспомнила Бориса, загрустила. Подумала, что после работы надо бы зайти к его матери, принести керосину - обещала. Соня Хват опустила руки на колени, замерла, неподвижно глядя перед собой. "Убит, убит, батя..." - всхлипнула и закрыла лицо руками. Женщины принялись ее успокаивать. Она справилась с собой и, утерев слезы, опять взялась за дело. - Да, бабоньки, у каждого свое горе, - вздохнула Фекла. - Горе, что море, и берегов не видно... Панькин побыл здесь, молча посочувствовал женщинам, пообещал добавить ламп для освещения мастерской и попрощался.