— Кунья, знаешь, почему Наполеон не терпел холостых маршалов? Потому что жены не давали маршалам стать императорами. Наполеон знал жен!

Алла все-таки обиделась наконец:

— Нечего тогда было жениться, если ты такой начитанный.

— А я сильней наполеоновских маршалов!..

На другой день, когда пришла жена Реброва, Андрей снова убедился, что менять в портрете ничего не нужно. Расписался крупно в правом углу — и все.

— Это, значит, я стану такая? — с восхищением и надеждой сказала Реброва.

— Вы уже такая, если как следует посмотреть.

— Ох уж скажете!.. А камни мои пройдут, доктор? И все внутренности?

При первом вопросе Реброва просветлела и на самом деле стала немного больше похожа на свой портрет. Но сразу же засуетилась и опять сделалась такой, как всегда.

— Я не доктор и насчет камней ничего сказать не могу. Я с самого начала вас предупредил.

— Предупредили, все честно, без обману.

Противное лиловое заискивание.

— И на том спасибо, что согласны.

— Согласная я, со всем согласная. Значит, забирать можно?

— Высохнет и заберете.

— А он не испортится, оттого что высохнет? Я вот апельсины купила — так ведь не съешь их сразу, да мы и не очень, больше гостям да Роберту. Хоть и в холодильнике, а полежали, высохли да так сморщились, что стали с мандарин. И кожу не содрать, только с мясом.

— Думаете, и изображение ваше усохнет? Нет-нет. А потом, через год, может быть, покрою вас лаком. И тогда будете всегда блестящая и новенькая.

— А это не вредно? Вон, говорят, волосам лак вредный.

— Зато картинам — полезный. Он для них… э-э… ну как питательный крем для лица. Знаете: женьшеневый, спермацетовый.

— Ну если как крем… А у вас лак хороший? Кремы я только импортные беру. Даже французские попадаются!

— Хороший лак, не сомневайтесь. Где-то у меня испанский был. Или исландский.

— Тогда покрывайте. Можно погуще.

Реброва уходила, недоверчиво вглядываясь: наверное, все же боялась, что ее портрет начнет каким-нибудь непостижимым образом портиться.

Андрей думал, что после ее ухода он сразу начнет новую работу — ведь столько напридумывал вчера! Одна идея ленинградских свободных фантазий чего стоит! Но оказалось, что изнеможение после яростной работы над портретом за ночь не прошло. Напридумывать-то легко, а для работы нужны силы. Так ничего и не смог.

Зато вспомнил, зачем ему понадобилась стремянка: он же когда-то хотел заделать темперой трещину на площадке пятого этажа! И совсем было забыл, да вот вспомнил. Спускаясь вниз, он в который раз осмотрел ее. Края разошлись, и трещина зияла. Но странно: хотел он вызвать прежнее свое чувство — и не смог. Трещина на стене больше не казалась ему воплощением всемирной трещины. Он сделал так мало: заделал трещины всего лишь в двух людях, но и этого оказалось достаточно, чтобы глобальные, но слишком общие рассуждения потеряли остроту. Нужно работать, делать дело — и остывает страсть к резонерству.

Три дня он отходил — просто восхитительно бездельничал, как выздоравливающий, радующийся возвращающимся телесным способностям. Валялся на диване, смотрел все подряд по телевизору, читал.

Между прочим, прочитал статью в «Литературке» и там же вопросы для самообследования вроде: «Думаете ли вы во время отдыха о своей работе?» — из чего узнал, что он — работоман. Автор утверждал, что это плохо, что это чуть ли не болезнь, что нельзя слишком уходить в работу, что многие разучились отдыхать, радоваться жизни — ну и все такое. Андрей никогда об этом не задумывался, а вот после статьи примерил к себе: и точно, хорошо отдыхать он не умеет, радоваться жизни вне работы — тоже. Вот только он не был согласен, что это плохо. Как у Маяковского: «Я поэт, этим и интересен». Вот и Андрей интересен только тем, что художник, и не только другим, но даже и самому себе. Все впечатления жизни радуют только потому, что могут перенестись на холст. Чудо природы? На холст! Женская красота? На холст! Страшно сказать вслух, но писать женскую натуру — куда большее удовольствие, чем целоваться с натурщицей.

Парадокс в том, что эти мысли пришли как раз во время редкого для Андрея безделья. Алла даже забеспокоилась:

— Что с тобой, Андрюфка? Ты не заболел?

Алла, конечно, беспокоилась искренне: вдруг и правда заболел? Но проскальзывало и удовлетворение: наконец-то муж не работает, не парит в возвышенных творческих сферах — запойная его работа ей всегда как бы молчаливый упрек.

Андрей не успел ей ответить: по случаю воскресенья явилась теща Анна Филипповна, привела Ваньку в гости к родителям.

— Вот вдруг улегся, — не то пожаловалась, не то похвасталась Алла.

— Значит, природа требует, — ничуть не удивилась Анна Филипповна. Она уже начала приобщаться к тому приятию жизни, выражающемуся в торжественном произнесении поколениями проверенных афоризмов, которое принято называть старческой мудростью. — Природа всегда знает, чего человеку нужно. А я еще помню Матвея Егоровича, Пашиного отца. (Павел Матвеевич — тесть.) Он если не то что заболеть, а не в себе, велел всегда кровь отворять. Когда-то цирюльники при банях занимались, от них и научился. Отворят ему кровь, натечет миска — черная аж, а не красная, как ей положено, и дымится. Она и есть дурная кровь — черная. А Паша отворять не отворяет, боится, а пиявки за уши любит.

Андрей поскорей вскочил от таких разговоров.

Ванька как пришел, сразу уселся разглядывать толстенный альбом «Подмосковные дворцы-усадьбы», подаренный когда-то Алле ко дню рождения. Дарил какой-то давний воздыхатель, о чем она любила помянуть в тщетной надежде расшевелить ревность мужа, — Андрей только улыбался и хвалил качество цветных снимков.

Сын поднял голову и спросил чистейшим дискантом:

— Это классицизм, да, папа?

Может быть, оттого, что жил Ванька почти с самого рождения не с ними, но не испытывал Андрей к нему тысячу раз описанных и прославленных родительских чувств. Каждый раз приходилось убеждать себя: это родной сын, его нужно любить — и вроде удавалось такое самовнушение, и начинало казаться, что любит… А еще мешала родительским чувствам до нереальности фольклорная внешность юного Ивана Андреевича. Вот сегодня привела теща: русская рубашка с вышитыми петухами и круглым воротом, да подпоясана красным, лаковым ремешком, да сапожки тоже красные — в августе при двадцати градусах! И глаза-то синие-пресиние, и волосики того почти белого цвета в серебро, который теща умиленно называет льняным! Лубочная картинка, а не пацан! Не на улицу ему, а на эстраду — с детской группой Северного хора. Ну, он не виноват, положим, — чего он понимает в семь лет? (Это тесть Павел Матвеевич сейчас ударился в сермягу: и видом стал, как оперный Сусанин, и пишет все каких-то старцев. Сейчас у него в мастерской полотно к куликовской годовщине, так Сергия Радонежского он написал с себя, при Сергии изобразил в виде какого-то послушника Ваньку, да еще уговаривал Андрея, несмотря на неприличную для князя худобу, позировать для Дмитрия — еле отбоярился. Стыдуха!) Но нет, все понимает Иван Андреевич, прекрасно понимает — идет и знает, что на него оглядываются да умиляются. А провести мимо «Астории» — сразу налипнут иностранцы с фотоаппаратами. Еще как понимает!

— Так это классицизм, папа?

— Да-да, конечно.

— Не можешь сразу ответить, когда ребенок спрашивает. И ведь не видел неделю! Отец называется, — сказала Алла.

А она мать называется: отдала с рождения. Можно было сказать, но Андрей промолчал.

Анна Филипповна заторопилась похвастаться, ну и отчасти чтобы сгладить неловкость:

— Он сейчас добрался до «Всемирной истории искусств». У Паши на самой верхней полке, так он подставляет стул и сам достает. И все схватывает! Спросите у него годы жизни кого хотите. Ванечка, когда родился Микеланджело?

— Шестого марта тысяча четыреста семьдесят пятого года, — не отрываясь от альбома, как нечто само собой разумеющееся сообщил Ванька.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: