У меня ретроградные вкусы, в чем не стыжусь признаться: не переношу кричащую и стучащую музыку, всех этих битлов и роллингов, равным образом абстракционистов и просто мазню, когда изображают чурбан с обрубками и подписывают: женщина. Это торжествует крикливая наглая бездарность. Многие думают то же, но стесняются признаться, особенно среди тех, кто считает себя людьми культурными: демонстрируют широту вкусов. «Смотреть Репина, Шишкина, Айвазовского?! Фу! Хотим Модильяни!» (Это самые академичные, другие потребуют не меньше Поллока.) Видел я знаменитую «Шоколадницу»[6]. Отдам таких сотню за любой репинский этюд.
Да ладно бы Модильяни, сейчас для многих уже и Модильяни — устаревший академист.
Валят туда же в кучу фотографию, и не понимают, что таких волн, как у Айвазовского, нет и не было — это высший синтез, абстракция, фантастика моря!
Самое смешное и жалкое зрелище: культурная толпа, в которой каждый претендует на индивидуальность и все, бедняги, словно близнецы: в одинаковых бородах и одинаковых мнениях.
В автобусе: тощий с редкими волосами, язвенного вида молодой человек лет сорока пяти. И всегда останется молодым человеком, ибо это категория не возрастная: молодой человек предполагает незавершенность в облике, мечтательность в лице, когда в прошлом ничего, а в будущем надежды. К двадцатилетним комбригам гражданской войны никто бы не подумал так обратиться: молодой человек.
Комплимент ли, что так обращаются ко мне?
На ферме научный конфликт по всем правилам: И. П. намекнул, что я затягиваю испытания Р-86 и что кривые у меня получаются не очень показательные, не на такие надеялись, когда синтезировали. И все с эканьем, меканьем, прокашливаниями, вводными оборотами: «Не сочтите, что я хочу повлиять…» Намекнул, что показательные кривые могли бы войти в мою пресловутую диссертацию. (Говоря о диссертации, я всегда краснею, так как с детства приучен, что выказывать прямую корысть неприлично, а моя диссертация — это откровенная декларация: «Хочу прибавки жалованья!»)
Отвечал, что измерения делаю со всей тщательностью, суспензии приготовляю сам, не передоверяя лаборанткам, что стремлюсь совершенно объективно оценить препарат и т. д., и т. д. Все крайне благородно. И. П. ушел, качая головой, говоря о сроках, о плане, о своих надеждах… Как хочется, ему скорее сдать, отрапортовать, присвоить дурацкое коммерческое название вроде ангиохлормезопунктин! И речи нет о грубой фальсификации, упаси бог — так, нюансы.
Но вот вопрос: может сказаться на форме кривых то, что мне этот Р-86 не более интересен, чем оренбургский мой дядюшка, постоянно пишущий маме о ценах на оренбургском рынке?[7]
Такого рода научные конфликты — самое неинтересное, что только может быть. Интерес жизни не в них. А ведь они в большем масштабе доводят ученых мужей до инфарктов.
У нас на ферме не соскучишься: Леночка Пименова купила путевку на пароходное путешествие по Дунаю (все ей завидовали, потому что мнс[8] может себе такое позволить только при финансовой поддержке родителей), но нужно проходить обследование, а поскольку, как теперь знает весь институт, она была не очень уверена в своем пищеварении, то послала на анализы Галку из вивария, лучшую подругу; Галка благоразумно проглотила какой-то фаг, но не помогло: высеялась дизентерия; Леночку повлекли в Боткинскую, она уверяет, что ни при чем, ей не верят… Два дня только и обсуждаются подробности анализов.
Анекдот еще смешнее оттого, что Леночка только что выступала на семинаре с докладом: «Этика ученого»… Впрочем, к науке ее анализы отношения не имеют.
Мне поручили вывесить объявление о мартовском вечере — я же вечный активист, как это ни странно. В своем тщеславии решил сделать красиво и позвонил Наде. Она сказала, что вообще-то завалена работой, но все же постарается, позвонит завтра, как у нее складывается. И, конечно, не позвонила.
Надо бы уже привыкнуть, но я все же обиделся на такое явное пренебрежение: если не можешь сделать, позвони и скажи! Да что значит не мочь? Работы на полчаса. На питье и болтовню со своей богемной публикой тратит каждый день больше. Мыслимо ли представить, чтобы я отказал ей в такой мелкой просьбе?
Но я и невольно беспокоился: вдруг она заболела, хуже — попала под машину? Все бывает. Я на нее злюсь, а она в это время в больнице! Так себя растравил, что почти уверился, что что-то случилось: ну не может же быть, чтобы она настолько мною пренебрегла! В конце концов, если отбросить более теплые чувства, существует элементарная благодарность: я ей сколько раз доставал лекарства. Конечно, никогда ей об этом не напоминаю, но было же.
Позвонил. Подошла сразу. Жива, ходит — уже хорошо.
Умения устраивать сцены мне не дано — поневоле приходится быть ироничным.
— А, привет. Рад, что ты все-таки жива, и, может быть, даже здорова.
— Здравствуй. Нет, не здорова.
Да и голос не тот! Ирония с меня сразу слетела.
— А что такое?!
— Да всякие неприятности.
Если захочет, сама расскажет, а мне выспрашивать невозможно: я же всем своим поведением подчеркиваю, что она независима, и я не похож на традиционного ревнивца.
— Семейные или художественные?
У нее сложности с родителями.
— Да всякие. Потом расскажу. Не по телефону.
— Так, может, сейчас приехать?!
— Нет, потом. Я засыпаю: заглотнула три порошка димедрола. Завтра позвоню.
Услышав про димедрол, я почти успокоился. Все ясно: опять богема, опять всю ночь не спала, поддала — вот и неприятности. С похмелья она все видит в черном свете. И точно, на другой день говорила здоровым голосом:
— Все уже в порядке.
— Что же было?
— Так, ерунда.
Вежливо поговорили обо всем понемногу. Сказала, что сейчас очень занята, а на той неделе обязательно зайдет, или я к ней, или куда-нибудь пойдем. Все. Ни слова о моей просьбе.
Самое было время устроить объяснение. Высказать все. Что не могу больше выносить вечное пренебрежение. Что не имеет значения, люблю ли ее до сих пор или нет, но подаю в отставку. Что, если она даже согласится когда-нибудь за меня замуж, то не нужно мне такого рассудочного согласия (может же она после долгих колебаний решить, что я буду холить и лелеять ее бережнее всех, и потому следует вручить мне себя, как вручают ценный приз), что самое жалкое положение, в котором может оказаться мужчина: стать влюбленным мужем вежливо-равнодушной жены…
Многое можно было бы сказать. И что-то произошло бы! Либо мы бы порвали окончательно, либо она бы и слезах прибежала ко мне… (Ну уж вообразил: в слезах!) Во всяком случае, прервалось бы теперешнее мучительное положение. Но не могу. Все должно пониматься без слов. Мне нужна женщина, которая бы меня любила и, следовательно, имела бы достаточно воображения, чтобы понять мое состояние. Наперекор всему, я не теряю надежды, что ею станет Надя. Но для этого она должна все понять. Самостоятельно. Если я ей объясню, я убью надежду, потому что, стань она после объяснения нежна и чутка, я не поверю, я подумаю, что просто научил ее, как себя вести, чтобы выглядеть любящей. Нет ничего жальче вымоленной любви, и умолять о ней — самое нелепое занятие.
А ведь совсем недавно самому казалось, что излечился. И вот опять. Любовь одолевает как малярия — приступами.
Конечно, Надя не поймет и не переменится. И лучше всего тихо отдалиться — без объяснений. Звонить и встречаться все реже, и наконец исчезнуть совсем.
Я не звоню, жду, когда Надя сделает первый шаг, считаю себя обиженным. А что, если и она ждет и считает себя обиженной? Как представлю, что она подбегает к каждому звонку, а потом разочарованно вздыхает, делается мучительно жалко ее…
6
Сергей явно имеет в виду «Шоколадницу» Модильяни, которую привозили к нам с выставкой картин из американских музеев. Ради справедливости замечу, что это совсем не самая знаменитая работа.
Знаменита другая «Шоколадница» — Лиотара, и она тоже приезжала к нам в Эрмитаж, но из Дрезденской галереи.
7
Оренбургский дядюшка Сергея, Либерий Васильевич, имеет странное увлечение: он платонически «спекулирует». Всегда в курсе всех цен, он занят выкладками: «Если взять 100 кг помидоров в Молдавии, где они по рублю, да привезти в Оренбург, где они по четыре, да вычесть расходы на дорогу…» При этом честнейший человек, живет исключительно на зарплату. И по специальности отнюдь не экономист — преподает биологию в школе.
8
Младший научный сотрудник. Сотрудник до того младший, что кто-то из вечных младших научных расшифровал эту аббревиатуру так: Мне-Не-Светит.