Костя повертел в руках розы — выходит, никому не нужные теперь? И опять Геннадий Алексеевич понял без слов.

— Здесь его сын. Наверное, уже слышал, что ты прилетел, сейчас появится.

И точно, в зал почти вбежал щуплый молодой человек. Он бросился к Косте, на ходу что-то быстро говоря. Потом с досадой повернулся и увидел, что переводчица далеко от него отстала. Но все равно он продолжал что-то говорить, схватил Костю за руки, так что розы оказались у него как бы сами, Костя не успел их ему протянуть.

— Грация, грация, — единственное, что Костя понял из множества слов, выстреленных с пулеметной скоростью.

Наконец подоспела переводчица и, не успев отдышаться, приступила к своим обязанностям:

— Сеньор Корсини вас очень благодарит, что вы почтили открытие выставки. Это большая честь. Его отец при жизни мечтал встретиться с вами. Только безвременная гибель помешала.

Вероятно, переводчица успевала передавать только конспект речи Корсини-младшего, потому что тот выстреливал в три раза больше слов, чем попадало в перевод, причем особенно часто повторялись два: «грация» и «перке», так что Костя подумал было, не идет ли речь об известной реакции на туберкулез, которую ставят детям — вот и в соседнем детдоме, куда он часто летает, недавно делали всей младшей группе, Нина очень волновалась. Но поскольку переводчица ничего о реакции Пирке не упомянула, он решил, что это просто такое популярное итальянское слово.

Наконец молодой человек не то высказал все, что хотел, не то просто сделал паузу, чтобы перевести дух, и Костя решил, что уместно выразить ему свое сочувствие:

— Как жаль, что ранняя гибель прервала творческий путь… — Костя множество раз участвовал в подобных церемониях и знал, как нужно оформлять свои мысли. Но он не успел закруглить фразу — из первых же слов переводчицы Корсини-младший понял, куда клонит Костя, и перебил:

— Но он художник! Если бы он летал осторожно, он не был бы художником! Лучше жить недолго, но жить художником, чем беречь себя, не быть художником, а сделаться дряхлым филистером!

Костя немного растерялся, услышав, что сын вполне одобряет раннюю гибель собственного отца, но спорить не стал.

* * *

Косте хорошо свысока выслушивать младшего Корсини: ведь сам Костя знаменит от рождения, он просто не представляет, как это жить никому не известным. А я согласен с сыном художника: лучше прожить недолго, но заслужить славу, чем прозябать в безвестности лет до ста. Когда я получал школьную медаль, я был уверен, что впереди сплошные успехи, известность, Нобелевская премия. Но время идет, и школьные мечты оказываются несбыточными. Наше время — время вундеркиндов, и тот, кто не достиг славы к двадцати пяти годам, уже должен смириться с судьбой безвестного труженика. Я неплохой инженер, полезный специалист, но сколько таких в одном только нашем КБ! Проще всего иронически улыбаться, вспоминая детское желание славы. Но я не улыбаюсь иронически. Я думаю, то детское желание — более естественное состояние души, чем взрослое умудренное смирение. И чего бы я не отдал, чтобы родиться таким, как Костя!

И еще мне очень интересно: один я такой ненормальный славолюбец или этим переболели все, но не признаются вслух, потому что не принято об этом говорить, считается неприличным?

А иногда я думаю, что ошибся, занялся в жизни не тем, к чему предназначен. Среди моих сверстников почему-то не котировалась специальность учителя, в педагогический шли с горя, мечтая все-таки перед выпуском как-нибудь отвертеться от работы в школе. И я тогда думал так же. Зато теперь чувствую постоянную тягу кого-то учить и понимаю, какое это замечательное занятие, — может быть, самое важное на свете занятие. Наверное, в школе я оказался бы на своем месте, придумал бы даже новые способы обучения, потому что нынешние слишком несовершенны. Наверное… Но вот расплачиваюсь за то, что в семнадцать лет думал как все, А те, кто добивается славы, совершает перевороты в науке ли, в жизни ли, не думают как все…

* * *

Костя не стал спорить с Корсини-младшим, но беседовать с ним расхотелось. Чтобы не вышло невежливо, Костя оказал:

— Вы извините, но я хочу посмотреть выставку, я еще не успел, а скоро пустят публику.

Переводчица повторила за Костей, и последовал новый взрыв энтузиазма:

— Да, замечательно, что придет публика! Много публики! Ради этого стоит жить! Ради этого не жалко умереть!

Костя вежливо улыбнулся и отошел.

Да, если бы он мог, он бы писал такие же картины! Никогда еще Костя не встречал художника, чьи работы оказались так ему близки. И жить ради таких картин стоило. Но стоило ли умирать? Костя не знал.

А зал постепенно заполнялся приглашенными на вернисаж. Но это все люди цивилизованные, которые не станут толпиться вокруг Кости, требуя автографов, — Костя боялся и не понимал охотников за автографами. Появились и две телекамеры, из-за одной дружески подмигнул оператор Кирилл. Опять они встретились мельком и на людях, опять не смогут ни о чем поговорить, но все равно приятно, что рядом человек, которого считаешь своим другом.

Наконец были произнесены необходимые речи — на всех вернисажах речи всегда одинаковые, — и Костя произвел секундную манипуляцию, ради которой его и пригласили: вместе с еще двумя людьми перерезал входную ленточку. В результате образовалось несколько лоскутков, и, видимо, предполагалось, что каждый из разрезавших ленточку должен взять такой лоскуток на память. Но Костя видел в лоскутках не больше проку, чем в автографах, и всегда свой лоскуток незаметно выбрасывал.

Толпа двинулась, но тут рядом с Костей оказался Геннадий Алексеевич, заслонил Костю собой и вывел боковым ходом в безлюдные служебные помещения.

— Спасибо от имени и по поручению дирекции, — оказал Геннадий Алексеевич.

Сказал совершенно серьезно, не смягчив улыбкой официальность своих слов. При этом он протянул Косте руку и снова так наклонился вперед, что сделался похожим на Пизанскую башню. Костя с опаской отступил.

Геннадий Алексеевич провел Костю малолюдными залами третьего этажа, где редкие посетители взглядывали на Костю и тактично отводили взгляды, оттуда — в роскошный Павильонный зал, как всегда переполненный экскурсантами, но не успели те перевести взгляды со знаменитого механического павлина на Костю, как Геннадий Алексеевич отпер дверь, ведущую в висячий сад.

— Ну еще раз от имени…

Костя засмеялся, махнул рукой и, не дожидаясь завершения неизбежной официальной фразы, взлетел.

На Дворцовой рядами стояли автобусы. Когда Костя показался над Новым Эрмитажем, множество людей подняли головы и замахали руками — знали, что он в Эрмитаже, специально ждали. Неужели стоит ждать только ради того, чтобы увидеть издали? Костя круто набирал высоту. Резкие очертания бастионов Петропавловки казались похожими на старинную орденскую звезду.

Уже порядочно отлетев, Костя вспомнил, что забыл объяснить Корсини-младшему необыкновенное свойство подаренных роз. Возвращаться не хотелось, но судьба роз заботила Костю, потому что цветы для него — живые существа. И, едва прилетев домой, он стал звонить в Эрмитаж. Геннадия Алексеевича на месте не было, пришлось объяснять какой-то девочке, совсем молодой, судя по голосу (Костя в свои семнадцать лет иногда казался сам себе пожившим опытным человеком):

— Передайте сыну Корсини, чтобы обязательно посадил розы в землю? Не забудете? Обязательно!

— Сыну Корсини? А разве он приехал с сыном?

— Он сам и есть сын! Тот, который приехал. Выставка его отца, а он — сын.

Поняла ли? Не перепутает ли?

Костя уже повесил было трубку, но никак не мог успокоиться, хотел уже звонить снова: переспросить, правильно ли все поняли, уточнить, но заглянула мама.

— Ты вернулся? Я так жду тебя сегодня! Чего-то с утра голова разболелась.

Другим странным свойством Костиной личности — наряду с невероятной жизнестойкостью, которую получали цветы в его руках, — было умение лечить головную боль. Об этом знали только самые близкие, потому что если бы газеты и телевидение раструбили бы по всему миру, то дом осаждали бы страдающие мигренями, а это бедствие похуже набожных старух.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: