Все так, и однако Андрей ужасно обрадовался. До сих пор в газетных статьях его фамилия, только упоминалась раза два перед «и другими». Что-нибудь в таком роде: «Обратили на себя внимание также поэтические пейзажи такого-то, такого-то, А. Державина и некоторых других». И то его после этого поздравляли, потому что множество художников, проработав всю жизнь, так и не дождались хотя бы такого упоминания в печати. А тут целая статья! Ему грех жаловаться, его и так уже знают, и все-таки статья — это этап! Какой тираж у «Вечерки»? Сколько тысяч, да нет — сотен тысяч тех, кто не подозревал о его существовании, кто и на выставках никогда не бывает, прочитают сегодня, что есть такой художник — Андрей Державин! Название, правда, дурацкое: что значит «Ракурс жизни»? Да ладно, в газетах часто дурацкие названия… Ну рад он, рад — ничего не может с собой поделать! А почему нужно что-то с собой поделать?
Алла мыла посуду, стоя у раковины. И сказала совершенно между прочим, даже не повернувшись:
— А знаешь, что написал Игорь Северянин, когда его сняли в кинохронике? «Я гений, Игорь Северянин, своим успехом окрылен: я повсеградно оэкранен, я повсесердно утвержден!»
Вот так: р-раз — и удар под ложечку. Все заметила: как засуетился, вскочил, не доев. Андрей почти ничего не знал про Северянина: ну был такой поэт, большой позер, написал «Ананасы в шампанском» — но и этого достаточно, чтобы оценить иронию. А за что? Что́ он — набивался на эту статью? Проталкивал по знакомству? Сам он совершенно не умел иронизировать — если что не нравилось, мог сказать только прямо. Но по отношению к себе иронию чувствовал отлично — и не переносил! Уж лучше откровенная ругань.
— Ну и молодец, что так написал. По крайней мере, искренне. А кто бы не радовался на его месте? Ты бы не радовалась?
— А я ничего и не говорю. Конечно, надо радоваться, все правильно. Процитировала, как радовался Игорь Северянин, — больше ничего.
Вот это и есть ирония: укусить, спрятаться. — и ничего не докажешь. А настроение испортилось. Так что уже и не хотелось торопиться за газетой. Сама же Алла и напомнила:
— А сколько времени? — Это она-то, времяненавистница! — Не опоздаешь к киоску? А то как бы не расхватали.
— Расхватают — на углу прочитаю. Там, где на стенке прилеплено.
Но все-таки пошел.
Вышел из подворотни — тепло, от распаханной полоски под тополями пахнет землей, а от воды водорослями, илом — точно море перед домом, а не узкий канал. И сразу забылась обида, Андрей снова обрадовался, что о нем написала газета: ведь обида осталась в стенах квартиры, там, где мир Аллы, мир семьи, а весь остальной город — он Алле не принадлежит, силы ее иронии не хватит, чтобы затмить радость во всем большом мире. И жизнь впереди казалась ясной: работа и удача! Работа — это когда все забываешь перед мольбертом, она как опьянение, как любовь; и следом удача — полные народу выставки, репродукции в журналах, всеобщие разговоры…
«Вечерку» только что привезли, выстроилась довольно длинная очередь — и почему ее так расхватывают, Андрей не очень понимал. Но факт — расхватывают.
Однажды Андрей спокойно сидел в сквере около Владимирского собора, смотрел на голубей — вдруг подбежал маленького роста толстяк в голубых брюках (еще когда подбегал, бежал-катился, Андрей подумал, глядя на эти голубые брюки: не человек, а облако в штанах) и закричал с энтузиазмом:
— «Вечерку» привезли!
— Да-да, спасибо, — удивленно кивнул Андрей, но с места не двинулся.
Облаковидный толстяк подумал, что Андрей не расслышал или не понял, и он вернулся, хотя побежал было обратно к ларьку, и повторил раздельно и внятно, как ребенку:
— «Вечерку» привезли!
Андрей все же не стронулся, и толстяк убежал, обиженный и презирающий.
А сколько таких толстяков сейчас повторяют с энтузиазмом: «Вечерку» привезли!» — и покупают, и разворачивают, и читают про Андрея Державина… Ну, то есть Андрей трезво понимал, что сначала читают происшествия и из зала суда, если есть, но потом и про Андрея Державина. Пока стоял в очереди, ему казалось, все уже знают про статью и тайком на него оглядываются. Бред, но приятный бред. А купил все-таки только один экземпляр — назло Алле!
Не вытерпел, развернул прямо на ходу. Да, «Ракурс жизни». И довольно большая статья: две колонки и в высоту на полстраницы. Фотография его «Ледового замка» — ну это зря: в черно-белом все теряется, да еще смазанная газетная печать. Написала какая-то Д. Вашенцова — первый раз слышит.
Так: «На выставках последних лет привлекли внимание работы… верность теме… багаж жизненных наблюдений: художник сам прежде плавал матросом по Северному морскому пути…» Про это вовсе ни к чему писать, вроде снисхождения: ах, как умилительно, из простых матросов в художники — Андрей этого не переносил, до того не переносил, что какие сохранились случайно тельняшки — выкинул! Ну а дальше: «Созерцательность… отсутствие активной жизненной позиции… вневременность…» И того хуже: «Попытки обрести свой почерк не всегда убедительны… (попытки!!)… влияние Н. Рериха и Р. Кента…» Ну уж!!
Что она понимает, эта Д. Вашенцова! Чье же все-таки влияние: Рериха или Кента?! Это же только на самый поверхностный взгляд они в чем-то похожи, а по сути абсолютно разные! Написать так — значит обнародовать свое невежество! А что значит отсутствие жизненной позиции, вневременность? Написать ледокол во весь холст — это будет активная жизненная позиция? Да отличает ли она живопись от фоторепортажа? Нужно же почувствовать настроение, оценить колорит, а то все очень просто: есть пароходы, вездеходы — значит, современно, значит, активная позиция! Только чтобы так судить, достаточно послать на выставку несложный компьютер: он сразу подсчитает процент индустриальных элементов на картинах — с точностью до десятой процента! А вот уловить то, что в процентах не выразишь, — тут нужно чутье, настоящий вкус. Этой Вашенцовой не понять, что можно быть современным и активным, когда пишешь цветок камнеломки (героические цветы: ведь и правда из камней растут!), и устарелым скучным ремесленником, изображая самый что ни на есть новейший стотысячный теплоход! А ведь берется судить! Тон-то какой снисходительный: пришла и объяснила что к чему. А с чего она вообразила, что имеет право его учить? В конце концов он, Андрей Державин, хороший художник; действительно, на выставках около его работ всегда народ: значит, что-то он говорит людям, значит, нужен; и в отзывах много пишут, и в Лавке покупают, хотя довольно дорого — вот кто он. А кто она? Ведь чтобы так писать, нужно лучше него понимать в живописи! С чего же она возомнила, что понимает лучше?! Стал бы кто-нибудь его деду объяснять, как держать фарватер, — да дед бы так цыкнул: с мостика в самый трюм катился бы объяснитель по всем трапам! А тут можно! Тут пароход брюхо не пропорет!
Андрей вошел в квартиру, как в убежище: все время казалось на улице, что сейчас встретится знакомый, который уже читал, начнет сочувствовать — в таких сочувствиях часто как бы просвечивает злорадство. А тут дом, крепость, родные стены… Алла сидела в кухне.
— Ну как, ублажили тебя статьей? — Очень она любит это слово: «ублажать». — Шампанское откроем? Я уже пирог поставила.
— Вот, Кунья, читай сама.
Андрей оставил газету на столе и пошел в комнату. Час назад он уговаривал себя, что нужно быть выше этого и не слишком торжествовать по поводу статьи. Теперь настало время повторить те же доводы: быть выше, не обращать внимания на наскоки этой неведомой Вашенцовой — но как не смог он не торжествовать (и с чего вдруг не читавши решил, что статья должна быть обязательно хвалебной?! Витька-то недаром поздравил довольно двусмысленно: «с боевым крещением» — и разговор сразу оборвал под предлогом такси), так не мог и не обращать внимания. Понимал, что глупо это, — и не мог. Пойти бы в редакцию, отыскать дверь, на которой написано: «Д. Вашенцова», встать в дверях молча. Она бы забеспокоилась: «Вам кого? Вы зачем, товарищ? Пришли поговорить?» — «Нет, о чем нам разговаривать. Просто посмотреть. Интересно, как выглядите».